Изменить размер шрифта - +
В те давние дни я больше общался с авторами, теснившимися как бы на обочине журнала. Их писательские проблемы и любовные неурядицы выявляли замаскированные усилия, куда более родственные моим; они, как и я, наделяли Трудности (с большой буквы) божественным статусом. И все-таки я присутствовал в грязноватом спортзале Стилмана на Восьмой авеню и восхищался смелостью Джорджа в тот день, когда он выдержал три яростных коротких раунда с тогдашним чемпионом мира в легком весе Арчи Муром и ценой сломанного носа, из которого хлестала кровь, получил материал для репортажа о поединке в «Спорте иллюстрейтед». Присутствовал я и в квартире его приятеля на Сентрал-Парк-Саут, когда Джордж праздновал там свою первую свадьбу, а в 1960-х несколько лет подряд сиживал вместе с сотней других приглашенных на погруженном в темноту огромном пляже в Уотер-Милл, на Лонг-Айленде, где Джордж устраивал Четвертого июля ослепительный парадный фейерверк, доказывая тем самым, что в душе остается заводным, увлеченным мальчишкой, хотя и блистает в ролях игривого, галантного, вездесущего светского весельчака, журналиста, редактора, а временами — создателя кино- и телевизионной продукции. Всего год с небольшим назад (и как я теперь видел, всего за несколько недель до смерти) Джордж позвонил мне и с вежливой корректностью, обычной между незнакомцами, и в то же время так тепло, как если бы мы ужинали накануне, — а к тому моменту мы не виделись по крайней мере десять лет — спросил, не приеду ли я в Нью-Йорк сказать короткое вступительное слово на гала-приеме, посвященном сбору средств для «Пэрис ревью». Я отлично запомнил этот разговор — потому, что он не только оставил ощущение тепла, но и побудил меня в следующие две недели вечер за вечером перечитывать его знаменитые фельетоны «журналиста — участника событий», в которых он, срывая покров таинственности со своей блестящей жизни, описывает курьезы и неудачи, случавшиеся у него, спортсмена-любителя, рискующего выйти на поле с крепкими профи, и несколько сборников совсем коротких миниатюр, в которых он говорит от собственного имени — от имени остроумного джентльмена, жителя большого города, чья ненавязчивая эрудиция и аристократическое воспитание делают общение с ним подарком для всех знакомых.

Его обаяние (в рассказах о походе на матч Гарвард — Йейль с девятилетней дочкой или о посещении стадиона «Янки» в обществе поэтессы Марианны Мур), его лиризм (в рождающем ностальгию гимне фейерверкам), его сыновняя любовь (в мемориуме, посвященном отцу) делают честь мастерству эссеиста-виртуоза, способного блестяще закрутить сюжет вокруг незадачливого Джорджа Плимптона из сочиненных им спортивных книжек, где, получая тычки и удары, неизбежные для выступающего в чужой роли простака-дилетанта, он идет на огромные ухищрения, подробно живописуя весь ужас позора, чтобы потом двумя-тремя легчайшими штрихами показать удовольствие мазохистского унижения человека «вне лиги».

В своей пародии на Трумэна Капоте, якобы описывающего подтяжку лица в манере Хемингуэя, он поднялся до высот Марка Твена в его уничтожающей сатире на Джеймса Фенимора Купера, и, безусловно, высшие достижения его пера связаны с наблюдением за промахами окружающих, а не целенаправленным отслеживанием собственных. Да, я отлично помнил то приятное чувство, которое оставил во мне вечерний разговор около года назад, и удовольствие, полученное потом от перечитывания его книг, но я решительно не помнил звонка Климана и разговора о ланче, за которым мы будем беседовать о смерти Джорджа.

Так же не мог я поверить и в эту смерть. В самой идее было что-то гипертрофированное, никак не вяжущееся с Джорджем и с присущим его любопытству ощущением радостной вовлеченности в «великое разнообразие жизни» — определение, которое он с удовольствием повторял, воображая себя живущей в прибрежных зарослях африканской птицей, разглядывающей все, что с крыльями, когтями, копытами, перьями и чешуей, и припрятывающей то, что попало в бегущий поток.

Быстрый переход