Но так по правде только норов свой потешила. Для души — пустота. Глупа. Слезлива. Что твоя приживалка. Одна. Совсем одна…
Снова оставались одни письма.
«Вот чем начинается день мой: я просыпаюсь в 8 часов, звоню.
Протираю глаза чаем с ромом, надеваю несмятый чепец, кофточку и беру молитвенник, читаю кафизму из Псалтыря. И чай готов, наливает в спальне Дуняшка; Псалтырь оставляется — первая чашка пьется. Между второй — всегда берутся карты, и гадаю, и ежели выйдет дама пик, — боже избави, особенно на сердце. Подается другая чашка; я обуваюсь, одеваю утренний костюм, молюсь богу и иду… Птицы уже меня дожидают, пищат…
Утро начинается. В гостиной отгорожен к одному окну кабинет, с зеленью, стол письменный стоит… Вот я беру Кантемира. Кантемиром называется деревянный порт-папье с ручкой. Итак, беру Кантемира, пишу вчерашнего дня журнал…
«Однако, пора одеваться», — говорит Дуняшка, не удивляясь, что барыня утирает слезы… Это — не редкость для них. Смех — это другое, это в диковинку. Пора… пора… прости, до часу. Вот и два часа. Я занималась в отцовском кабинете, называемом бариновым. Что я делала? — Вошла, позвонила. Вошел дежурный мальчик с красненькой ленточкой в петлице. — «Дворецкого!» — Вошел дворецкий и повар с провизией. Говядины на бульон и прочее. Побранила повара… Они вышли… Вошли мальчики. Кто что вчера делал? Митька, Васька Лобанов и Николашка Серебряков.
Рисовали… Каллиграфию… Читали… Вышли. Лобанов орлик мой! И улыбается — он не может больше — не знаю — чего? — Прежде бранила, наконец не замечаю. — Работы… Садовники печи топили, цветы поливали…
Столяр стол чистил, девушки то… и то. А вот и расходы, расходы в деревне: говядина, рыба, свечи, мыло, краски и прочее и прочие вздоры. Вот и пуза Серебрякова, а наконец и вся туша — вздыхает и опять вздыхает…
Вворачивает словечко против дядюшки… против управляющего… Я будто не замечаю, а на ус мотаю… Иное — правда, другое — вздор — из чего вывожу свои рассуждения».
Подруге признавалась. Редко, скупо, но совсем молчать не под силу было. Иван, все один Иван на уме.
Много ли хотела? Где там?! Всего-то, чтобы в письмах чувства свои описывал: что повидал, что при том подумал. Ему-то долго ли. Вон дядюшке Николаю Николаевичу сызмальства простыни целые исписывал, о ледоходе на Москве-реке повествовать изволил. Чудо какое, Господи прости! А тут горные вершины, озера, водопады, замки…
Мимоходом обронил: жаль, маменька, Николашу своего расположения лишили. Сами же им столько лет занимались. Он сказывал, какие уроки для него одного писали, как их спрашивали да похваливали.
Верно. Все верно. Николай — первенец. Ласковый. Послушный. Что ни прикажешь, все делает: не идет — летит. Было…
Его родила. Ивана. А там и Сергей. Убогий. От рождения видно было. На руки не стала брать. Приживалкам отдала. Из-за него в Спасском задерживаться не стала: вояж европейский придумала. Старшеньких двух с собой, а этого… Народу в Спасском много — досмотрят в случае чего. Сам же Сергей Николаевич противиться не стал. Поездке куда как обрадовался… Вот тогда-то и уроки для Николая придумывать стала. А Сергей Николаевич на дыбы: гувернер нужен. Настоящий. Образованный. Чтобы такого прямо из Европы в Спасское и привезти. Ничего не нашел. Дурь одна. Как всегда.
«Вот и половина 12-го, девочка с чаем, т. е. грамматике конец. Конец… Нет, на конец тут-то все дела найдутся. И то, и то… А между тем голуби — стук-стук в окно… гуль… гуль… ворку… вор-ку… Егорка, новый лакей, губошлеп, несет корм и мешок, голуби летят на него и, наконец, на крыльцо, на балконе дерутся, сердятся, ссорятся, а звонок бьет 12 часов, дети идут завтракать. |