И любопытная рукопись без имени автора и даты в собрании Тургеневского музея — попытка перевода основных молитв с французского. Предположение некоторых исследователей — труд, предпринятый отцом писателя по просьбе Варвары Петровны, что не представляется единственным возможным вариантом. Трудно объяснить, почему уехавший для лечения в Париж Сергей Николаевич именно там должен был заниматься столь кропотливой и требовавшей подручных справочников работой. К тому же переводчик Варвары Петровны явно глубже знает смысл текстов, чем мог знать обычный, пусть и широко образованный прихожанин. Речь шла о так называемой Общей молитве, которая привычно и выразительно звучит на церковнославянском языке: «Отче наш, иже еси на небесех, Да святится имя Твое, Да приидет Царствие Твое, да будет Воля твоя…»
В опустевших после рабочего дня залах музея было тихо. Они словно снова становились обыкновенными комнатами для жизни людей. Где-то потрескивали половицы. Последний луч солнца с трудом разрезал плотные шторы. В главном зале с деревянными колоннами, как в театре на репетиции, горела лампочка у небольшого стола. Глаза не могли оторваться от маленькой книжки, переходившей из моих рук в руки главного хранителя, как будто в дом возвращалась сама ее хозяйка: «В прегрешениях моих каюсь Тя, Господи! но преисполни мое раскаяние искренним и сердечным самознанием». Угловатость и явное несовершенство перевода, в которых признавался сам переводчик, здесь значения не имели. Это был Ее характер. Ее разумение. Ее отношение ко всему и ко всем. Прежде всего к Ивану.
«Как одинока птица без гнезда…»
<sup>Иван Тургенев </sup>
<sup>Из «Стихотворений в прозе»</sup>
Роза
Последние дни августа… Осень уже наступала.
Солнце садилось. Внезапный порывистый ливень, без грому и без молний, только что промчался над нашей широкой равниной.
Сад перед домом горел и дымился, весь залитый пожаром зари и потопом дождя.
Она сидела за столом в гостиной и с упорной задумчивостью глядела в сад сквозь полураскрытую дверь.
Я знал, что свершалось тогда в ее душе; я знал, что после недолгой, хоть и мучительной, борьбы она в этот самый миг отдавалась чувству, с которым уже не могла более сладить.
Вдруг она поднялась, проворно вышла в сад и скрылась.
Пробил час… пробил другой; она не возвращалась.
Тогда я встал и, выйдя из дому, отправился по аллее, по которой — я в том не сомневался — пошла и она.
Все потемнело вокруг; ночь уже надвинулась. Но на сыром песку дорожки, ярко алея даже сквозь разлитую мглу, виднелся кругловатый предмет.
Я наклонился… То была молодая, чуть распустившаяся роза. Два часа тому назад я видел эту самую розу на ее груди.
Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вернувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом.
Вот и она вернулась наконец — и, легкими шагами пройдя всю комнату, села за стол.
Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как бы уменьшенные глаза.
Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взглянула на меня — и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами.
— О чем вы плачете? — спросил я.
— Да вот об этой розе. Посмотрите, что с ней сталось.
Тут я вздумал выказать глубокомыслие.
— Ваши слезы смоют эту грязь, — промолвил я с значительным выраженьем.
— Слезы не моют, слезы жгут, — отвечала она и, обернувшись к камину, бросила цветок в умиравшее пламя.
— Огонь сожжет еще лучше слез, — воскликнула она не без удали, — и прекрасные глаза, еще блестевшие от слез, засмеялись дерзостно и счастливо. |