Я вынимал ногу из лужи — на сапоге блестели следы месяца.
Капли месяца, как очень жидкое и какое-то северное масло, стекали с моего сапога.
Так и шёл я по дороге, по которой ходил и ясным днём, и тусклым утром, и — так уж получилось — поздним вечером ранней весной.
Медведица кая
По влажной песчаной тропе ползёт Медведица кая.
Утром, ещё до дождя, здесь проходили лоси — сохатый о пяти отростках да лосиха с лосёнком.
Потом пересек тропу одинокий и чёрный вепрь. И сейчас ещё слышно, как он ворочается в овраге, в сухих тростниках.
Не слушает вепря Медведица и не думает о лосях, которые прошли утром. Она ползёт медленно и упорно и только ёжится, если падает на неё с неба запоздалая капля дождя.
Медведица кая и не смотрит в небо. Потом, когда она станет бабочкой, ещё насмотрится, налетается. А сейчас ей надо ползти.
Тихо в лесу.
С веток падают тяжёлые капли.
Сладкий запах таволги вместе с туманом стелется над болотом.
По влажной песчаной тропе ползёт мохнатая гусеница Медведица кая.
Полёт
— А ты видел когда-нибудь воздух? — спросил меня умный мальчик Юра.
Я подумал и сказал:
— Видел.
Юра засмеялся.
— Нет, — сказал он. — Ты не видел воздух. Ты видел небо. А воздуха нам видеть не дано.
А ведь, пожалуй, и вправду: мы видим воздух, только когда смотрим на бабочек, на парящих птиц, на пух одуванчика, летящий над дорогой. Бабочки показывают нам воздух.
Пух одуванчика — чистое воздухоплавание, всё остальное — полёт.
Самолёт в небе никак не даёт ощущения воздуха. Когда глядишь на него, только и думаешь, как бы не упал.
— А парашют? — спросил меня Юра.
— Мне даёт.
— И мне тоже. А бумажный самолёт?
— Конечно, даёт. А ещё лучше — голубь.
— Давай сделаем бабочку из бумаги. Капустницу или крапивницу?
— Давай махаона!
И мы сделали махаона. С огромными крыльями!
Ведь само слово «махаон» — с огромными крыльями.
И оно даёт ощущение воздуха.
Мы отпустили махаона с крыши и, затаив дыхание, долго смотрели, как летит он и показывает нам воздух, которого нам видеть не дано.
Озеро Киёво
Белым-белы, говорят, были воды озера Киёво.
Даже и в безветренные дни шевелились и двигались они и вдруг белою волной взмывали в небо.
Чайки, чайки — тысячи чаек жили на озере Киёво. Отсюда разлетались по ближайшим рекам. Летели на Москву-реку, на Клязьму, на Яузу, на Сходню. Все чайки, которых мы видели в Москве, выводились на озере Киёво.
Вначале озеро Киёво было далеко от Москвы. Но потом оно делалось всё ближе, ближе. Озеро-то не двигалось, но рос огромный город, и он хотел быть всё огромнее, огромнее. И чем больше становился город, тем меньше становилось озеро. Меньше талой воды приходило сюда весной, пересохли ручьи и подземные ключи.
Ссохлось озеро Киёво. Морщины островов и заливов раскололи водное зеркало. Почти все чайки ушли на вольные места, а многие стали жить на земле, на пашне.
«Киёво» — это, конечно, необыкновенное слово. Слово ещё осталось.
Остались на озере и редкие чайки.
С последними чайками остались и мы.
Три сойки
Когда в лесу кричит сойка — мне кажется, что огромная еловая шишка трётся о сосновую кору.
Но зачем шишке об кору тереться? Разве по глупости?
А сойка кричит для красоты. Она думает, что это она поёт. Вот ведь какое птичье заблуждение!
А на вид сойка хороша: головка палевая с хохолком, на крыльях — зеркала голубые, а уж голос, как у граблей — скрип да хрип. |