Похоже, она не очень-то понимает, о чем ее спрашивают.
Марина звонит в дверь. Ей долго не открывают, но она не повторяет звонка просто прислушивается, стоит смирно. Наконец внутри начинает долго звякать отпираемый неловкой рукой замок, дверь открывается — и перед Мариной оказывается старая женщина с добрым лицом. Секунду она подслеповато всматривается Марине в лицо, потом расплывается в улыбке: — Мариночка! Мариночка, родная вы наша! Да проходите скорей, вы же замерзли совсем… В таком пальтишке на ветру на этом… Проходите, проходите… Марина, улыбаясь в ответ, входит в коридор квартиры. Женщина, отступив на шаг в сторону, пропускает ее — чувствуется, что она ходит едва-едва, что-то серьезное с ногами. Но радость ее неподдельна. — Век буду Бога молить за вас, Мариночка! Владик, — повысив голос, кричит женщина, — Владик, кто к нам пришел! — Как он? — спрашивает Марина, расстегивая пальто. — Хорошо, Мариночка, хорошо. Как приехал, госпитализировать хотели, но вы же знаете его, уж такой упрямец, такой упрямец… отказался наотрез. Сидит, читает что-то… Живой, живой! — слезы наворачиваются у нее на глаза. — А я проведать вас зашла, — говорит Марина с улыбкой и вынимает из сумки одинокое зеленое яблоко — все, что она смогла себе позволить. — Я узнавала, на второй день немножко фруктов уже можно. — Чаю сейчас поставлю, — отвечает женщина. — Только вы не стесняйтесь, чаю у нас много! Мариночка… — она вдруг порывисто берет руку Марины и, прежде чем та успевает понять, что происходит, неловко целует ей ладонь. — Ну что вы, Оксана Петровна, что вы… — бормочет Марина, пятясь. — Век за вас буду Бога молить, спасительница вы наша… Век… Владик, сынок, — кричит она, — Мариночка пришла!
Владислав и Марина сидят друг напротив друга на кухне — там теплее. Горит духовка — спасительное эрзац-отопление городских квартир, и крышка ее открыта настежь, поэтому по тесной кухне перемещаться мимо газовой плиты приходится с осторожностью. Мама Владислава — счастливая улыбка так и не сходит с ее лица — по-утиному переваливаясь, ставит посреди стола блюдце с парой бутербродов и, потрепав сына по голове, а потом — проходя мимо, легонечко проведя ладонью по плечу Марины, уходит из кухни. — Ой, Владик, прости, — вдруг будто вспоминает о чем-то Марина. — Можно, я позвоню коротенько? — Конечно, звони, — он говорит тихо и глухо, и сидит, сгорбившись. Он еще очень слаб. Марина набирает какой-то номер. Никто не отвечает. Со вздохом она вешает трубку. Некоторое время они молчат. — Владик, — тихо спрашивает Марина, — все-таки зачем ты?.. Она не договаривает — но он понимает ее с полуслова. Чуть медлит с ответом. — Надоело унижаться. Не могу больше… Все время, все время… Осточертело. — Но ведь… Владик, не только это… — А помнишь, — вдруг говорит он, — как мы начали заниматься синдромом длительного унижения? И коммуняки нам тут же по рукам: а ну, кыш! Идеологически вредная тема! — Помню… — тихонько говорит она. — Меня потом полгода в комитет таскали: кто вас надоумил? Как вам это в голову пришло? Кто особенно активно работал с вами над этой надуманной, высосанной из пальца проблемой? И вот смотри: коммуняк как бы и нет давно, а длительное унижение… никуда не девалось. С нами навсегда… Пауза. — Ты не говорил… — Еще бы. — А меня почему-то не таскали… — У-у! Я тебя так отмазывал… Только язык мелькал, — усмехается. — Знаешь, первый раз в жизни врал с удовольствием. |