|
Ну, вы слушайте, Валентин Николаевич, а я хочу взглянуть… Покажите, Модест Петрович, как вы устроились? Это терраса, на которой будем пить чай?
Берет его под руку и ведет к дому.
У вас совсем хорошо, Модест Петрович. Это терраса?.. Модест Петрович, мне необходимо переговорить с Валентином Николаевичем. Тише… это для него… Нет, потом взгляну, а пока надо послушать… Не обращайте на нас внимания, Модест Петрович, хорошо?
Подходит к Сторицыну. Оба слушают музыку. На террасе Модест Петрович хлопочет с кухаркой у стола, часто поглядывая на калитку.
Сторицын. Когда радости слишком много, она переходит в грусть. Мне неловко сознаваться, это может показаться сентиментальностью, но я растроган… до смешного. Меня все сегодня удивляет. Меня удивляет воздух и это солнце — солнце осени. Меня удивляют желтые листья, их цвет, их рисунок; когда лист падает и ложится на мое плечо, мне кажется это необыкновенным, полным таинственного смысла. Или я никогда до сих пор не видал осени, или это вовсе не осень, а необыкновенное чудо, мировое событие, переселение народов… Вы слушаете?
Людмила Павловна. Говорите.
Сторицын. Я вижу, что и люди сегодня другие, в глазах у них золото и лазурь. И почему музыка? — это меня удивляет. Искал ли я музыки и вот нашел ее, или она меня ждала, но вот мы встретились — и все так чудесно, — и я смотрю на вас — и в ваших глазах золото и лазурь…
Людмила Павловна хмуро опускает глаза. Молчание. Сторицын улыбается и сверху внимательно смотрит на девушку.
Людмила Павловна. Зачем вы меня мучите, Валентин Николаевич?
Сторицын. Разве? (Серьезно.) Так надо.
Людмила Павловна. Нет, так не надо. Вы сомневаетесь в моей силе?
Сторицын. Нет, я верю в вашу силу. И в гордость вашу верю, Людмила Павловна.
Людмила Павловна. Гордость? Не знаю. Но с тех пор, как я стала думать, я сделалась сильнее всех на свете. Вам, привыкшему размышлять, все видеть и понимать — вам трудно представить, что это значит, когда человек впервые начал думать. Живешь, как в урагане, все разрушается и падает быстрее, чем при землетрясении. Вокруг меня — одни развалины, Валентин Николаевич! Но вы еще молчите? Если я захочу, я завтра же могу уйти, и никто, ни отец, ни братья не посмеют даже взглянуть на меня. Но вы еще молчите? Отчего вы так побледнели вдруг? Сегодня я решила все сказать.
Сторицын. Нет.
Людмила Павловна. Вы не хотите? Мне надо молчать? — что ж, я молчу.
Молчание.
Она была похожа на меня, та девушка, которой вы никогда не сказали о вашей любви?
Сторицын. Нет, это была бедная девочка в рваном пальто. Она умерла от чахотки.
Людмила Павловна (сурово). Я хотела бы пойти на ее могилу и сказать ей.
Сторицын. Я не знаю, где ее могила. Я не знаю, где могилы моих надежд и радостей: они рассеяны по всему миру. Иногда весь мир для меня только кладбище, а я — немой сторож при могилах. Но сегодня со мной творится что-то чудовищное. Я так радостен, что это становится болью, страданием… и от этого я бледнею. Раскрылись могилы, и воскресли мертвецы. Со всего мира внезапно упала его тяжкая завеса — и я вижу светлого Бога моей мечты. Вот то, чего еще никто не слыхал от меня, слова, которые нужно забыть, как только их услышишь… И вы забудьте!
Людмила Павловна. Да.
Сторицын. Всю жизнь и во всем: в моей науке, в моих книгах, в людях и вещах, радуясь и страдая, я искал одно: ее, чистую, без нетления Бога-Слово родшую. Образ ли это человека, девушки, женщины или самой красоты — я не знаю. Сегодня с мира упала завеса, и я вижу нетленное во всем: может быть, это красота, а может быть — вы. Я думаю, что это — вы.
Людмила Павловна. Мне страшно.
Сторицын. Да. Страшные слова, трагический завет, и мне хочется обнажить голову, когда только в мыслях моих, только в голове моей прозвучат они. |