Изменить размер шрифта - +
Она настолько очевидна, что я вообще удивляюсь, как ему удается держаться так, словно все хорошо, отлично, не может быть лучше. Невеселое «Да, алло?», с которым он снимает трубку, уже достаточно, чтобы показать мне, что лежит в основе его существования. Утром помощь дяде в его конторе, хотя тому совсем не нужна эта помощь. Днем — споры в душной комнате Еврейского центра с «фашистами», теми, которых он величает не иначе, как фон-Эпштейн, фон-Хаберман и фон-Липшиц, очевидно, местными Герингом, Геббельсом и Штрайхером, которые доводят его до сильного сердцебиения. И потом бесконечные вечера, когда он обивает пороги соседей, пытаясь выклянчить что-то для своих филантропических нужд; читает и перечитывает колонку за колонкой «Ньюздей», «Пост», «Таймс»; смотрит по второму разу за вечер новости Си-Би-Эс и, наконец, ложится в постель. Не в силах уснуть, он достает из картонной коробки письма, раскладывает их сверху на одеяле и перечитывает свою корреспонденцию: переписку с пропавшими, нежно любимыми гостями. Как мне кажется, еще более нежно любимыми теперь, когда они пропали, чем тогда, когда жили в отеле и им было вечно то слишком много ячменя в супе, то многовато хлорки в воде бассейна, и всегда недостаточно официантов в столовой.

Что касается писем, которые пишет он, с каждым месяцем ему все трудней уследить, кто из сотен и сотен старожилов находится на пенсии во Флориде и может ему ответить, а кого уже нет в живых. И дело совсем не в том, что он теряет свои способности, а скорее, в том, что он теряет своих друзей. Он рисует знак «безостановочного движения», чтобы объяснить потерю каждого десятого из своих бывших клиентов только за последний год.

— Я исписал пять страниц, написал все новости дорогому моему Юлиусу Ловенталю. Я даже вложил туда вырезку из «Таймз», в котором описывается, как испоганили реку в Патерсоне, где у него была юридически практика. Я думал, это будет ему интересно — эти проблемы с загрязнением окружающей среды волновали такого человека, как он. Я тебе скажу, — он поднимает палец, — Юлиус Ловенталь был человеком с повышенным чувством гражданского долга, каких не часто встретишь. Он занимался всем: синагогами, сиротами, спортом, инвалидами, цветными. Он был настоящим человеком. Ну, знаешь, что дальше. Я приклеиваю марку, заклеиваю конверт и кладу рядом со своей шляпой, чтобы утром отправить, и только когда я почистил зубы, лег в постель и выключил свет, до меня дошло, что моего друга нет уже с прошлой осени. Я представлял себе его играющим в карты где-нибудь на берегу бассейна в Майами, играющим так, как может играть только человек с его умом, а он уже лежал под землей. Что уж там теперь от него осталось?

Эта мысль невыносима для него, и он сердито проводит рукой по лицу, словно отгоняя от себя, как москита, которые сводят его с ума, этот жуткий образ Юлиуса Ловенталя.

— Как ни невероятно это может показаться молодым, — говорит он, вновь обретая душевное равновесие, — но такое случается едва ли не каждую неделю, вплоть до заклеивания конверта и наклеивания марки.

Когда, спустя долгие часы, мы в итоге остались с Клэр одни, она смогла, наконец, поделиться тем, что так таинственно прошептал он ей на ухо, когда мы стояли вчетвером в дымной завесе отъезжающего автобуса. Солнце старается нас испепелить. Белый растерявшийся Даззл, едва привыкший к этому сопернику, крутится вокруг ног моего отца. А мистер Барбатник — маленький, похожий на эльфа, джентльмен с крупным лопоухим азиатским лицом, удивительными, похожими на черпаки, руками и сильными предплечьями, испещренными, как у культуриста, венами, — застенчиво, как школьница, пятится назад. Его пиджак, аккуратно сложенный, перекинут через руку. Он ждет, когда взволнованный отец представит нас. Но отец сначала должен сделать срочное дело. Как посланник в какой-нибудь классической трагедии, который, едва появившись на сцене, тут же начинает выбалтывать то, ради чего он проделал весь этот путь.

Быстрый переход