Изменить размер шрифта - +
Находясь среди людей, он чувствовал на себе их взгляды, исполненные пренебрежения, и ему было, приятно, когда это пренебрежение переходило в удивление, а иногда и в страх. Поэтому он любил порой усилить свое безобразие, любил, покачнувшись будто нечаянно, задеть какого-нибудь уважаемого обывателя, любил так дрогнуть плечом, чтобы близстоящие, кто бы они ни были, хотя б совершенно посторонние, невольно шарахнулись, опасаясь со стороны отчаянного человека внезапного нападения. Он сознавал, что ему сходит многое, что не сошло бы другому. Каждый при взгляде на его фигуру сразу замечал резкие признаки «отчаянного человека», с которым лучше не связываться.

 

Теперь, хмурый и заспанный, он особенно сильно чувствовал на себе такие взгляды… Но кругом никого не было. Были только березки, блики на пруде, свежая зелень и легкий утренний ветер. Это в нем самом было смутное сознание того диссонанса, какой он вносил сюда, в этот ясный уголок воды, зелени и солнечных лучей. Поэтому он еще более обмяк и опустился. Взойдя на кладку над водой, он ступал так тяжело, что доски трещали и гнулись. Усевшись и спустив ноги к воде, он зачем-то выругался и толкнул ногой лодку. Лодка тихо откачнулась, ударилась о другую и опять подплыла к ноге, чистенькая и с чистеньким отражением. Прошка толкнул опять, но уже тише. Повторив это три – четыре раза, он опустил голову и на минуту смирился. Когда он поднялся, его лицо приняло более спокойное выражение. Он умылся, поглядел еще раз крутом, взошел на насыпь и, выбрав место, где солнце уже высушило капли росы, лег в траву.

 

Фигура человека, таким мрачным пятном ворвавшаяся сюда, теперь стушевалась, будто слившись с этою природой. И душа человека тоже начала с нею сливаться. Прошка полежал несколько минут, закрыв лицо согнутыми в локтях руками. Потом он открыл глаза и, подняв голову, посмотрел на пруд, на лодки, которые опять мерно покачивались на синих струях, разводя вокруг себя серебристые круги; на листья, которые дрожали над ним в тонкой синеве воздуха, прислушался к чему-то, и вдруг легкая улыбка подернула его щеки.

 

Усмешка эта была какая-то косая, неопределенная. Лицо Прошки трудно ей поддавалось; оно подернулось ею, как дергается поплавок на поверхности реки, когда в глубине трогают наживку… сначала слабо, потом несколько явственнее. Наконец улыбка широко разлилась по мясистым скулам, раздвинула рот, заискрилась в чуть видных глазах. Это была лукавая улыбка: Прошке было смешно оттого, что он один, что кругом так благосклонно шепчут ему листья, что ему хорошо, что ему не нужно показывать отчаянность и, главное, что его никто не видит, что он украл для себя у людей эту особенную минуту. Он был похож на кота, которого гладят по спине. Но его никто не гладил по спине или, вернее, его гладила общая мать – природа. Она коснулась его души своим нежащим и любящим прикосновением, и он почувствовал, как его душа разглаживалась, «выпрямлялась», добрела. Что-то из нее улетучивалось, что-то утопало, стиралось в сознании, и взамен из глубины поднималось нечто другое, неведомое, неопределенное, смутное… Все это совершалось так ощутительно, что порой у Прошки являлся даже вопрос: что это такое? Что это нарастает в нем, пробивается к сознанию, напоминает о чем-то, «подмывает» на что-то? О чем напоминает, на что подмывает?.. Порой Прошка ощущал в себе неясное желание. И когда по привычке он задавал себе вопрос: уж не выпить ли ему хочется, – то поднимавшаяся в душе безвкусица не оставляла ни малейшего сомнения, что дело не в выпивке. Так в чем же?

 

Он затихал и отдавался настроению, надеясь схватить неясное ощущение, как мы стараемся по временам схватить приятный полузабытый сон. Но ему никогда не удавалось этого достигнуть: не привыкшее к напряжению внимание скоро ослабевало, туманилось, – и, продолжая улыбаться, Прошка мирно засыпал.

Быстрый переход