Изменить размер шрифта - +

— Мне, милая маменька, теперь очень спокойно и весело. Жаль только, что вам не с кем будет время разделить… Я, маменька, хоть и не одарен большими способностями, однако все-таки в доме живой человек был…

— Господи!.. Яшенька! да не оставляй же, не оставляй же ты меня, друг мой! — закричала Наталья Павловна неестественным голосом.

— Нет, маменька… я, конечно, был бы готов исполнить ваше милостивое приказание… Ах, маменька, маменька!..

Яшенька вздрогнул и перекрестился. Через секунду в объятиях Натальи Павловны был уже труп его.

 

Два отрывка из «Книги об умирающих»

 

I

 

Старость не радость: и пришибить некому, и умереть не хочется.

Вечер. Сальная свеча сомнительно и тускло горит в надломанном медном подсвечнике; в комнате темно и холодно; тоскливо и мерно дребезжит в окна дождь; с улицы долетает какой-то странный, смешанный звук, как будто жужжание несносного комара… Не разберешь, что это такое: далекий ли гул многолюдного города, не устающего от забот даже в поздний вечерний час, вздох ли это бедных странников моря житейского, для которых не припасено в этом мире пухового изголовья, или же просто-напросто шлепанье крупных капель дождя о крыши домов… Господи! один этот звук может иссосать сердце тоскою!

В комнате темно и холодно; на некрашеной деревянной кровати, покрытой затасканною, почти побелевшею серою шинелью, лежит длинный и исхудалый старик, которого лицо нам как будто знакомо. Да, вот те самые длинные и седые усы, составлявшие некогда гордость и украшение Белобородовского гусарского полка; вот те серые глаза, которых проницательный взор наводил трепет и уныние на сердца слабонервных жидов; вот и ястребиный нос — несомненное доказательство, что обладатель его должен принадлежать к породе хищников… Нет сомнения, это он… это Живновский!

Да, это Живновский… но как он исхудал и переменился! Он все еще без умолку говорит, но какая разница против прежнего! Прежде голос вылетал из его груди подобно звуку трубному и всецело господствовал над окрестностью; нынче… нынче это какой-то странный шепот, едва слышный даже для Рогожкина, который смиренно сидит у его изголовья. Живновский умирает; он охотно и даже довольно весело переносил все потасовки судьбы, все невзгоды жизни, но наконец налитая желчью чаша переполнилась; спина покоробилась под ударами, и силы не выдержали. Коли хотите, нравственно он по-прежнему бодр; он по-прежнему далек от отчаяния, по-прежнему ждет чего-то такого, что, несомненно, долженствует в скором времени случиться и вследствие чего он из ничтожества будет вознесен на верх славы и величия; но физически он устал. Он столько в свою жизнь искупил на базарах овса и сена, по поручению крутогорских купцов, столько истоптал сапогов, бегая в аптеку и назад по поручению различных благодетелей; в стольких пожарах принимал живейшее участие, что, наконец, сломился под тяжестью своей собственной деятельности.

— Да, брат, — говорит он Рогожкину, — умаялся я, шибко умаялся… могу сказать, послужил на свой пай человечеству! Пятнадцать лет сряду не знал, что такое значит ночь без просыпу проспать — все кому-нибудь да послужишь! Не знал, какое такое слово «перина» на русском языке называется — все на войлоке, а не ровен час и на досках… Да, брат, пора, пора мне на зимние квартиры… там, может, лучше делишки свои обделаю!

— Помилуйте, Петр Федорыч! какие еще ваши годы! Бог даст, еще поправитесь, да и опять в поход-с! — утешает Рогожкин.

— Нет, брат, не вывезла! не вывезла кривая! Конечно, кабы теперь подложить под нас этак мяконькую периночку, да сквозь пропустить стаканчик-другой Настоя Ерофеича… а что ты думаешь? воспрянул бы, дружище, как перед богом, воспрянул бы…

Эти, брат, стихи я сам в молодости сочинил, только конец, жалко, позабыл… Я, брат, на все руки был!

Живновский глубоко вздохнул; Рогожкин, как эхо, повторил этот вздох.

Быстрый переход