Знаете ли что? на вашем месте я полюбил бы Зубатова — истинно вам говорю! Я все бы твердил себе: «А кто тебе помог двадцать тысяч украсть?» Попробуйте-ка потвердить это себе — может, и хорошо выйдет!
Но нет! не может оно выйти хорошо, потому что положение-то ваше умопомрачительное. Как тут, в самом деле, не ругаться и не винить всех и каждого, когда вдруг черт его знает какая штука на свет произошла!
И откуда эта пакость над нами стряслась? и кто ее выдумал? кто эту заразу в Глупов занес? Думаешь, думаешь, — и никак-таки умом не прикинешь! Потому, наук не знаем, сравнивать ни с чем не можем, а природной глупости — предостаточно.
— Это все он, это все Зубатов натяфтяфкал! — подстрекает Сила Терентьич.
— Врешь ты, сивый мерин! Это мы сами, Сидорычи, нагайгайкали! — возражает Финогей Родивоныч.
— Прислушайте, господа, как он меня обзывает! — жалуется Сила Терентьич.
— Позвольте, Сила Терентьич! теперь уж не до того, чтоб обижаться, а надо дело говорить! — вступается Петр Яковлевич.
— А по делу-то надо бы нам всем вокруг Зубатова стеной стать! — горячится Яков Петрович.
Но поздно, ибо Зубатов, вами отвергнутый, вами поруганный, растерялся сам. Подобно вам, он заботится лишь о собственном своем добром здоровье, а не об вас, выдохшихся старых глуповцах.
— А ну-тко, Иванушка, будь ласков, дружок! — беспрестанно взывает он, улыбаясь до ушей.
Зубатов знает, что с Иванушками не мешает иногда простачком прикинуться.
— Ну что, как хозяюшка? как малые детушки? почем на базаре гречиху продал? — допрашивает он.
Иванушка кланяется и благодарит, а сам думает: «Эк тебя черти носят! словно банный лист пристал».
— Ты, дружок, пирожка не хочешь ли? — потчует Зубатов, — я, брат, на это прост! У меня, брат, по пословице: «Для милого дружка и сережка из ушка»! (Зубатов припоминает, что Иванушка любит говорить пословицами, ибо сам сочинил их.)
Иванушки от хлеба-соли не отказываются, но едят пирог различно: иной, помоложе да пошустрее, за обе щеки уписывает: ничего, мол, что пирог зубатовский, через час словно с гуся вода! другой, постарше да пообколоченнее, ест нехотя, словно сердце у него воротит.
Замечая такую бесчувственность, Зубатов не задумывается прибегнуть к стратагеме.
— Это, брат, всё Сидорычи! — шепчет он на ухо Иванушке, — я бы, брат, и тово… да понимаешь ли, Сидорычи!
Слыша эту речь, Иванушка начинает есть ходчее. Надо сказать правду, он не любит Сидорычей и даже разумеет их за пустых людей.
— Не облыжно говорю тебе: всё Сидорычи! — ябедничает Зубатов, — я, брат, тебе друг… Я, брат, и прежде… Эх! да что тут толковать! Анна Ивановна! а прикажи-ка, сударыня, попросить дорогого гостя водкой.
Мы, Сидорычи, видим эти маневры и сами начинаем мало-помалу воспламеняться. Мы чувствуем, что любовь, как некий пожар, внезапно охватывает наши сердца и что в то же время в них заползает змея ревности. «А ну, как он отобьет у нас Иванушек! а ну, как Иванушка сгоряча отдаст руку и сердце Зубатову?»
— Не верь, голубчик! Это не мы! Наше дело тоже подневольное… Это все он, это все Зубатов! — обращаемся мы, стараясь придать нашему голосу выражение сколь возможно более обольстительное.
Иванушка кланяется и благодарит: он не без основания думает, что если Зубатов, за доброе его расположение, дал ему пирог, то нет резона не содрать с Сидорычей целых двух.
— А не хочешь ли пирожка? — соника спрашиваем мы, — ты, брат, пожалуйста, распорядись!
Иванушка не отказывается; он преисправно ест себе пироги то у Зубатова, то у Сидорычей и, поевши, спрашивает:
— А что, Сидор Сидорыч, скоро ли опять за пирогом приходить прикажете?
«Ведь вот каков скот бесчувственный!» — думает про себя Сидор Сидорыч, но вслух мыслит так:
— Я уж сказал тебе, дружок, распоряжайся!
— И Машку приводить прикажете?
— И Марью Ивановну приводи. |