Изменить размер шрифта - +
Выдавшись грудью вперед и заложив руки за спину, он бежал или, скорее, летел по улицам, не разбирая, что у него под ногами, лужа или твердое место, причем машинально шевелил губами, размахивал изредка одной рукой и, как уверяли впоследствии очевидцы, ни разу, в продолжение всего перехода, не моргнул глазом.

Пришедши домой, он остановился среди комнаты, как бы не сознавая еще, что с ним делается и почему он остановился именно тут, а не посреди лужи или в другом месте. Он бессмысленно посмотрел на Рогожкина, который уже настроил гитару и, казалось, ждал только возвращения Махоркина, чтобы предаться любимому занятию. Петр Васильич несколько струсил, увидев благодетеля своего в таком восторженном состоянии, и вознамерился было улепетнуть, но принятая Махоркиным, посреди комнаты, позиция воспрепятствовала исполнению этого поползновения.

В таком положении простоял Павел Семеныч с четверть часа. Чувствовал ли он что-нибудь в это время или просто жил лишь общею жизнью природы — Рогожкин не мог объяснить этого, потому что сам от страха как бы замер и утратил всякое сознание. Однако ж, так как все в мире должно иметь свой конец, то и Павел Семеныч мало-помалу пришел в себя, взял стул и уселся на нем в обычной своей позе.

— Пой! — сказал он сиплым голосом.

Рогожкин начал петь и пел в этот раз действительно удачнее обыкновенного. Он чувствовал, что в эту минуту он обязан употребить нечеловеческие усилия, чтоб удовлетворить своего господина. Пел он песни всё грустного содержания: про старого мужа-негодяя, который «к устам припадает, словно смолой поливает», про доброго молодца, приезжающего, с чужой дальней сторонушки, на могилу своей красной девицы, своей верной полюбовницы.

— Вина! — закричал Махоркин неестественным голосом, вскочив со стула и начиная в исступлении бегать по комнате, — вина!

Рогожкин засуетился, вынул из шкапа полуштоф и рюмку и поставил на стол. Павел Семеныч начал мрачно осушать рюмку за рюмкою.

— Хорошо! — сказал он наконец, проводя рукой по груди.

— Вы бы лучше сняли с себя мокрое-то платье! — осмелился выговорить Рогожкин.

— Вздор! издохну — тем лучше!

Он остановился перед Рогожкиным, скрестивши на груди руки.

— А знаешь ли ты, что сегодня произошло? — произнес он с расстановкой, — сегодня, брат, были махоркинские похороны… да! убили они, брат, меня!

— Помилуйте, Павел Семеныч, на что же-с? даст бог, и еще сто лет проживете!

— Нет, брат, не жилец я! не утешай ты меня! а ты скажи лучше, лев ли я?

Рогожкин замялся, не зная, что ответить.

— Нет, ты скажи, лев ли я? — допрашивал Махоркин, выпрямляясь, вытягивая свои члены и сжимая кулаки, — и вот, братец ты мой, этот лев, этот волк матерый перед ягненком смирился… слова даже не выговорил!

Рогожкин покачал головой, а Павел Семеныч снова выпил водки.

— Да и что бы я мог сказать! — продолжал он, — сказать, что я ее люблю, — она это знает! сказать, что я ее, мою голубушку, на ручках буду носить, — она это знает! сказать, что я жизнь за нее пролить готов, — да ведь она и это знает! — что ж я мог сказать ей?

Махоркин задумался. Он усиливался представить себе, что бы в самом деле он мог высказатьТисочке, если бы мог, но лучше, красноречивее изложенного выше, ничего не был в состоянии придумать. Все ему представлялась его собственная фигура, гладящая Тисочку по головке, носящая на руках и убаюкивающая это прелестное дитя. Выше этого наслаждения он не понимал.

— Отчего же вы не сказали им всего этого? — робко заметил Рогожкин.

— Отчего не сказал? ну, не сказал — да и все тут! Эх, Петя, налей, брат! пропал я, Петя! Еще маменька-покойница говаривала: не пей водки, Павлуша! капля в рот попадет — пропащий будешь человек!.

Быстрый переход