Изменить размер шрифта - +
Глупый. – Она горько покачала головой. – Я была бы рада, просто счастлива. Потом была психиатрическая лечебница в Харькове, брат его туда поместил, потом Всеволода Михайловича увезли на лечение в Петербург. Меня просили не писать ему, дать ему забыть о том печальном периоде, о его болезни. Я послушалась. Все надеялась, что он сам напишет, позовет. Но нет. Забыл, наверное, вместе с болезнью. А потом я узнала, он женился. И вот теперь…

Слезы, тихие, прозрачные, тонкими дорожками побежали по ее щекам. Илья Ефимович завозился в кресле, отводя глаза, ужасно жалея эту милую, славную девушку, впрочем, уже и не девушку, а взрослую, зрелую женщину. Не знал, что сказать, как утешить.

Но Елизавета Николаевна сама смогла взять себя в руки.

– Вы простите, что пришла к вам, но я когда узнала, что Всеволод Михайлович… – сглотнула она страшное слово, – сразу приехала. На кладбище была. Хотела с Евгением Михайловичем встретиться, просто поговорить, расспросить… – Глаза Елизаветы Николаевны были несчастными и виноватыми, – но там я узнала, Надежда Михайловна, жена… то есть сестра ее, то есть… Вы понимаете?

– Конечно, конечно, – закивал головой Илья Ефимович. Всеволод Михайлович и его брат женились на родных сестрах, потому, конечно, и неловко.

– Я знаю, он был дружен с вами. Я видела вашу картину «Иван Грозный…». Потрясающе! И царевич Иван! Как точно вы разглядели отчаянную обреченность, свойственную Всеволоду Михайловичу. Я потом неделю спать не могла. Так и виделась мне темная комната, и он на залитом кровью полу. Только я все не царевича Ивана видела, а самого Всеволода Михайловича. И вот теперь… – Она снова всхлипнула. – Расскажите мне, умоляю вас, как это случилось. Я должна знать! Прошу вас, умоляю! В газетах ничего нет.

Илья Ефимович рассказал, сам едва сдерживая слезы, суховато, немного отрывисто от волнения.

За окном сгустились прозрачные, летние петербургские сумерки. Легкие, неуловимые, нерешительные, словно тончайшей серебристой кисеей накрывшие город. В комнате было тихо, даже легких вздохов Елизаветы Николаевны не было слышно. Они сидели так минут пять, думая о дорогом для них обоих человеке, вспоминая каждый о своем.

Наконец Елизавета Николаевна поднялась. Протянула руку, прощаясь.

– Благодарю вас, и простите меня, – сказала и закусила губу, медля выпускать руку Ильи Ефимовича. – Я знаю, что не имею права, но… У меня не осталось от него ничего, только несколько писем. Я думаю, вы понимаете, он навсегда останется для меня единственной любовью. Эти восемь лет и его смерть ничего не изменили. Я люблю его, люблю, как тогда. Хотя это, наверное, и глупо.

Илья Ефимович накрыл своей ладонью ее маленькую прохладную руку, словно в знак утешения.

– Что я могу сделать? – спросил он тихо.

– Может, у вас есть рисунок, набросок с него? На память, – нерешительно промолвила Елизавета Николаевна, доверчиво заглядывая в глаза художника.

Илья Ефимович решительно шагнул к портрету, сорвал с него темный шелк и, сняв с этюдника, протянул Елизавете Николаевне.

 

 

– Половодникова Зоя Спиридоновна, – подсказала Варя, отступая подальше от шефа.

Быстрый переход