— Да, — говорил он Теренсу, — завтра у меня отнимут милую лоханку. Теренс, я старик, хотя до сих пор этого не замечал. Я совсем на мели. Эта шхуна была для меня и женой, и дочерью…
Он огляделся, увидел меня и приуныл еще больше.
— Ага, Стив Костиган. Никак опять ввязался в позорную уличную драку? Разве я не просил оставить меня в покое? Сделай одолжение, убирайся отсюда…
Я без единого слова протянул ему пачку денег. Я не мастак говорить высокопарные речи.
— Что это? — опешил он.
— Тысяча долларов, которую вы задолжали компании, — ответил я. — Можете заплатить, и у вас не отнимут «Морячку».
— Но я не могу их взять… — пролепетал он.
— Нет, возьмешь! — рявкнул я. — Я уложил трех крутейших азиатских мордоворотов не для того, чтобы ты придерживался этикета. Бери! — И я сунул деньги ему в лапу.
Старик замер на месте, меняясь в лице как хамелеон. Первый раз в жизни я увидел его онемевшим. Наконец он промолвил:
— Стив, я… даже не знаю, что и сказать… Кажусь себе вонючим скунсом. Не могу выразить, как много это значит для меня… Ей-богу, я верну эти деньги до последнего цента. Стив, я часто бывал невежлив с тобой, но ты ведь понимаешь, это было не всерьез. Под твоей слоновьей шкурой прячутся душа и сердце настоящего мужчины…
— Ладно, чего там, — перебил я, испытывая крайнее смущение. — Не благодарите меня. Просто мне бы не хотелось увидеть, как вы потеряете «Морячку». Да и жалко старую посудину — потонет ведь, если капитаном на ней будет человек с мозгами вместо пробки.
— Не смей оскорблять меня, бабуин ты эдакий, — проворчал Старик, но глаза его снова помолодели, а на губах появилась улыбка.
Честь корабля
Джон Закария Граймс впервые окрысился на меня в кубрике «Морячки», в тот же день, когда мы покинули Фриско. Он был салага и нанялся на судно перед самым отплытием. Вообще-то я не обижаю салаг, если только не возникает необходимость показать им, кто «вожак» на нашей шхуне, и даже в таких случаях я скор на расправу, но милосерден, насколько это возможно. Граймс помалкивал, работал споро и не обижался на подначки бывалых матросов. Это был долговязый сухопарый горец из штата Кентукки. Не знаю, как этот горец превратился в моряка, но факт остается фактом.
Ссору начал Олаф Эриксон. Он подшучивал над Граймсом в своей дубовой скандинавской манере, но тот предпочитал не обращать внимания, и это злило Эриксона. Вскоре Олаф отпустил довольно грубую шуточку о неотесанных горцах, и тогда Граймс впервые обернулся и посмотрел на него в упор. Внешне он не дрогнул, но что-то в нем определенно изменилось. В кубрике вдруг воцарилась тишина. Улыбка слиняла с лица Олафа, он покраснел и выпучил зенки.
Граймс неторопливо поднялся и сказал: «Встань!»
Это простое словечко заключало в себе целую гамму эмоций. Олаф взревел и едва успел поднять кулаки, как Джон шагнул вперед и его длинная правая метнулась от плеча наподобие тарана. Послышался треск, будто не выдержал рангоут, и длинная желтая грива Олафа встопорщилась. Здоровенный швед пролетел по всему кубрику, брякнулся и остался лежать неподвижно.
Граймс обернулся к вытаращившим на него глаза матросам. Некоторые из них уже успели проучить Олафа, но никто даже помыслить не смел, что его можно уложить одним ударом. На узкой постной физиономии Граймса не дрогнул ни один мускул, но глаза его блестели, точно серые льдинки.
— Если кто-то надеется мной помыкать, — молвил он, — пусть выйдет, и начнем потеху! Я обойдусь без скидок и готов принять по одному за раз, либо всех вместе. |