|
Что толку навязываться — не полюбят навязчивого и в кореша не возьмут.
И побрел я от шалмана, куда глаза глядят.
Иду по темной улице, меж низеньких домиков. Шарахаются от меня пугливые тени. Попался навстречу один кот — так замер, столбняк с ним случился, глазищи горят, шерсть дыбом встала, учуял, небось, что нежилец идет. Ему страшно, а мне гнусно. Баба-проститутка подвалила было, подрулила, да и осатанела, зуб на зуб не попадет, в трясучку впала. Только пока ее трясло, ухватил я ее за зад, да через изгородь перекинул, сам сиганул туда же следом, разодрал платьишко… Мне все одно гореть в пламени. Натешился. Но добивать не стал. Случилось что-то со мною, не тем я уже был, не тем! После суда подземного, после того, как простил обидчика, перевернулось что-то во мне. Вот и тело ее горячее мял, крутил. Но не терзал; не мог боли причинить, рука не повертывалась. А она так в себя и не пришла. Ничего, к утру продрыхнется. А может, и еще кто подберет. Главное, не загубил души ее. И свою новой смолой не залил.
Тьма. Спит городишко. А я в окна заглядываю. В лунном свете ворочаются спящие и не ведают, кто на них смотрит. Мне плевать! Но все же жалко людишек. Один малец на меня уставился из комнатки своей, оцепенел, глаза как у совенка стали. А крикнуть не может, горло судорогой свело. Живи, малец, не трону!
Иду! И уже сам знаю куда. В следующем доме он, в следующем. К нему и шел. Вот окно. Свет теплится еле-еле. А он, гад, в распоясанной рубахе, без штанов, сидит и выпивает. Сука!
Я не спешу. Мне надо его вот такого, безмятежного видеть. Не постарел почти. Только лысина больше стала да нос мясистей. Это он меня в семьдесят третьем подставил, сука. Его теперь судить буду. На то и прислан из ада, как сразу этого не понял. И стукнул в стекло три раза.
Он к окну.
А я уже у дверей стою. Жду.
— Кто там? Проходи мимо!
— Отворяй, гнида! — говорю.
Затих. Узнал. Шуршит чем-то.
— Щя, отворю! — бурчит чего-то, выжидает тоже. И вдруг глухо: — Да незаперто, заходи.
Пнул я дверь, вошел в клеть, притворил за собой. И мне в грудь кусок свинца — чуть не повалился. Выстрел уже потом прозвучал. А он, гад, стоит с обрезом, ухмыляется. И второй раз, и третий.
Рухнул я. Пуля сильно бьет. Для живого смертельно. А мертвяка только с ног валит. Мертвяка по второму разу не убьешь.
Вот я ему снизу, с порожка и цежу:
— Не боишься, сволочь, палить-то среди ночи?!
Бросил он обрез. Завыл. Забился в угол, дрожит. Казни лютой ждет.
Вот тут я и встал. Уселся на стул. Налил себе полный стакан. Ему не предложил. Выпил. Потом еще. Хоть и труп я, в башку шибануло, просветление нашло.
— Ну чего, Моня, понял, кто к тебе в гости заявился?
— Понял! — отвечает. А самого кондратий вот-вот хватит.
— Ну и как тебя теперь казнить за подлянку твою?!
Молчит.
Выпил я третий стакан. И ушел.
Пусть он сам себя казнит. Плевать мне на него!
И жалко стало бабу ту, на кладбище, что под зонтиком сидела. Вот ведь несправедливость житейская, вот подлость сволочная: хорошие люди, добрые мрут, а гниды всякие и иуды живут. Пускай пока живут, им в аду вечно мучиться! им пытки терпеть и гореть, а не в райских кущах малиной лакомиться.
И все равно жаль. Зарекся я живую душу трогать. Зарекся, себя не узнавая. И тут же мента придавил. Он на меня из-за угла с «макаровым» кинулся. Пикнуть не успел, как окунулся. Там и бросил я его.
Несло меня куда-то. Куда — сам не знал. Сила влекла, не давала покою, не давала отдохновения даже в эту земную ночку.
И принесли меня ноги… лучше б и совсем не приносили!
Черная комната на третьем этаже. Большой овальный стол. Сидят кружком шестеро. |