"Ах, сестра, как мучительна оборотная сторона славы! Черт побери, да здравствуют лавочники!.. Вот счастливцы! Впрочем, нет, они всю жизнь проводят, торгуя мылом и швейцарским сыром!.. В таком случае долой лавочников! Да здравствуют литераторы!"
Порою он отдыхал от своего "Кромвеля", "делая наброски к небольшому роману в античном духе..."
"Выхожу редко, - писал он, - но когда у меня ум за разум заходит, я развлекаюсь прогулкой на кладбище Пер-Лашез!.. Но, даже навещая мертвых, я замечаю только живых".
Да и в своей мансарде на улице Ледигьер он порою принимал живых. Мать привозила свиной окорок, и это улучшало его обычный рацион. Дядюшка Даблен по-прежнему навещал его. Оноре всякий раз ожидал его прихода, чтобы поговорить о театре, о книгах, о политике с этим торговцем скобяными товарами, любившим классиков и придерживавшимся либеральных взглядов. "Коварный дядюшка, вот уже шестнадцать долгих дней я вас не видел. Как это дурно с вашей стороны, ведь вы - единственное мое утешение... Знайте, целую неделю я живу как в преисподней. Я ничего не видал, ни о чем не слыхал, никто мне и словечка не написал; даже мамаша Комен и та не показывается".
Ему уже осточертели англичане-цареубийцы, и все же он днем и ночью заставлял себя воспевать их французским александрийским стихом. "Я твердо решил: хоть околею, но доведу до конца "Кромвеля" и напишу еще кое-что, прежде чем матушка потребует у меня отчета, на что я убил время". Впрочем, театр должен был стать только первым шагом. Он писал Лоре, которой привык поверять свои заветные мысли, что Французская революция еще далеко не закончена и что в дни политических кризисов возникает потребность в литераторах, ибо они знают человеческое сердце, - словом, если он будет держаться молодцом, а Оноре на это надеется, то добьется не только литературной славы, но и славы великого гражданина. "Я уподобляюсь Перетте с кувшином молока... Если в Вильпаризи ненароком продают гениальность, купи для меня, да как можно больше".
Он мечтал о том, чтобы в его мансарде стояло фортепьяно и можно было бы отдохнуть между двумя тирадами из трагедии, играя любимую пьесу - "Сон Руссо" Крамера. Запрет показываться на людях тяготил его. В октябре 1819 года он писал Теодору Даблену:
"Я еще не видел ни одной пьесы своего старого генерала Корнеля. А это очень плохо для новобранца. Так хочется посмотреть "Цинну", что порою просто подмывает купить билет в огражденную перилами ложу. Кто, черт побери, разглядит меня из партера в толпе?"
Оноре похудел, побледнел, глаза у него ввалились, отросла борода, и вид был такой, точно он "вышел из больницы или играет роль в мелодраме". Он страдал от сильной зубной боли, но лечиться не хотел, заявляя, что "волки никогда не обращаются к дантистам, и люди должны следовать их примеру". Это великолепное рассуждение, "достойное нашего папы", привело к тому, что у Бальзака уже в юности был щербатый рот.
Сердце его осталось в Вильпаризи. Не так-то легко было оторваться от "небесного семейства". У бабушки "совсем разыгрались нервы", но она все же тайком оплачивала счета переплетчика, которому задолжал Оноре. Мамаша Ирида-Комен, прозванная также "балаболкой", приносила ему письма от Лоры, где на все лады повторялось одно: "Пиши, пиши, пиши". Он выполнял ее просьбу и восхищался эрудицией сестры, цитировавшей Монтескье: "Счастливы братья, имеющие таких сестер, как моя Лора". Она подтрунивала над его амурными похождениями, героиней которых была то едва знакомая ему барышня с третьего этажа, то еще какая-нибудь девица. "Ох уж эта Лора! Она желает видеть во мне Ловеласа! Но почему, скажите на милость? Добро бы я был Адонисом или Селадоном, а китайскому болванчику место не в алькове у дамы, а на ее камине". Оноре хотел бы, чтобы она представила его себе в ночном одеянии: на нем шерстяная фуфайка, а поверх - старый каррик, ибо в мансарде ледяная стужа; он просил сестру прислать ему колпак из красной мериносовой шерсти, подбитый ватой, словом, как у папы. |