Но ее мужество не служило ей самой, оно служило тем, кого она любила.
Родни вспомнил слова Джоанны, сказанные тем памятным осенним днем, когда он уходил на службу.
— Достоинство? О, да, конечно. Но достоинство— это еще не все.
— Ты так считаешь? — произнес он и, не дождавшись ответа, отправился в контору.
Родни вспомнил, как Лесли сидела здесь, у него в кабинете, в этом кресле напротив, с поднятой правой бровью и опущенной левой, с иронично изогнутыми уголками рта, откинув голову на высокую спинку кресла, обитую голубой тканью. Волосы Лесли, озаряемые огнем, казались зелеными.
Он вспомнил, как произнес удивленным голосом:
— А у тебя совсем не каштановые волосы. Они у тебя зеленые.
Эта фраза была единственной интимной вольностью, которую он когда-либо позволил себе в отношении Лесли. Он никогда не задумывался над тем, как она выглядит. Усталой, да, он знал это, и больной, да, но при этом все-таки сильной, очень сильной физически. Однажды он совсем не к месту подумал, что, если потребуется, она сможет запросто подхватить мешок, полный картошки, и по-мужски взвалить себе на плечо…
Не совсем романтичная мысль, да и в других его воспоминаниях о Лесли было маловато романтики. Правое плечо у нее было заметно ниже левого, левая 6ровь была очень подвижная и то и дело взмывала вверх, к самому лбу, или опускалась вниз, почти накрывая глаз, а правая бровь в это время покоилась на своем месте, словно прибитая. Когда она улыбалась, то левый угол рта у нее иронично изгибался, делая ее похожей на Мефистофеля, каким его изображают на книжных иллюстрациях. А каштановые, на первый взгляд, волосы казались в бликах каминного огня по-русалочьи болотно-зелеными, когда она сидела в этом кресле напротив, откинув голову на его высокую спинку.
Словом, Лесли вовсе не обладала сногсшибательной красотой, подумал он, и, на первый взгляд, ничто в ее облике не могло возбуждать любовь. Да и в самом деле, что такое любовь? Во имя всего святого, скажите, что такое любовь? Может быть, это благостное чувство тепла и умиротворенности, которое он всегда ощущал, всегда видел ее сидящей напротив, с зелеными волосами на бледно-голубом фоне обивки кресла? Однажды она сказала ему:
— Знаешь, я почему-то подумала о Копернике…
О Копернике? Почему, ответьте ради всего святого, о Копернике? Об этом церковнике, которому втемяшилась в мозги безумная мысль, сумасшедшая идея, небывалое видение совершенно иного мироустройства, и который необыкновенно хитро и ловко сумел преподнести эту мысль сильным мира сего и не попасть на костер.
Почему, скажите на милость, Лесли, зная, что ее муж в тюрьме, что ее семья погрязла в нищете, что дома ее ждут дети, которым нужна ее забота, — почему она могла, запустив руку в свои пышные волосы, вдруг сказать: «Знаешь, я почему-то подумала о Копернике»?
И, как всегда, когда он вспоминал о Лесли, Родни перевел взгляд на висевшую рядом с камином копию старинной гравюры, изображающей Коперника, который словно говорил ему: «Помни Лесли…»
«По крайней мере, — подумал Родни, — мне следовало бы сказать ей, что я люблю ее. Я бы мог сказать ей об этом. Хотя бы раз в жизни!»
Но была ли в этом какая-нибудь надобность? В тот день, когда они сидели вместе, но не рядом, на вершине Ашелдона, глядя на освещенную октябрьским солнцем долину, простирающуюся внизу перед ними, он мог бы сказать ей о своем чувстве. Они сидели вместе, но не рядом, ощущая неутоленную жажду любви и тоску по невозможному. Разделенные бесконечностью в четыре фута, они не рисковали сесть ближе друг к другу, чтобы потом не жалеть о непоправимом. Он знал, что Лесли тоже прекрасно понимает все это. Она должна была это понимать. «Это расстояние между нами, — еще тогда, смятенный и самоироничный, подумал он, — словно электрическое поле, заряженное страстью и желанием». |