Она даже для меня отрывала и от себя и от всех по-немного но так-как было очень трудно поддержать пришлось поэтому мне помереть. Папочка болела я в апреле, когда на улице было так хорошо и я плакала, что мне хотелось гулять, а я не могла встать с кровати так спасибо дорогой мамочки она меня одела и вынесла на руках во двор на солнышко погулять. Дорогой папочка вы сильно не расстраивайтесь ведь мне то умирать больно не хотелось потому-что скоро лето да и жизнь цветет впереди. Пишу я вам это письмо и сама плачу, но сильно боюсь расстраиваться так-как руки и ноги начинает сводить судорога, а ведь как не заплакать больно жить хочется…»
В строю кто-то замычал. Сам же Рысенков быстро, и как ему показалось незаметно, утер слезы с глаз, и продолжил:
«Вот какая болезнь была у меня…»
Рысенков остановился. Сглотнул тяжелый, горький ком. И продолжил:
— Подчеркнуто здесь, бойцы. Слышите? Подчеркнуто!
«Вот какая болезнь была у меня. Сильно болели у меня кости и ноги я не могла ходить и поэтому все лежала. Спать я совсем не спала, а только приходила в забытье и мне начинало что-нибудь казаться. Хотелось мне одной тишины. Я сильно старалась, что-нибудь поделать что б не приходить в забытье но нет на это никакого желания лежу и каждый день жду вас, а когда забудусь то вы начинаете мне казаться. Я уже стараюсь ничего не думать, но мысли не выходят из головы. Ну дорогой папочка очень не расстраивайтесь и к словам моей смерти прошу относится похладнокровнее. Очень я благодарна одной только мамочке и сестренкам с братишкой за всю их заботу и уход за мной, а особенно мамочки, которой я не могла высказать словами свою благодарность, спасибо большое ей, ведь они меня поддерживала чем могла.
Строй молчал. Только всхлипывал кто-то. И не один кто-то.
— Слышите, красноармейцы! — закричал вдруг Рысенков. — Дочка! Девочка! Прощения просит у нас! За то, что не дождалась! За то, что умерла там! От голода! От дистрофии! — он махнул рукой в сторону Ленинграда, — Умерла и не дождалась! Завтра! Завтра мы пойдем спасать ее сестренок и братишку. И сотни других детей, которые сейчас умирают в Ленинграде! Умирают и просят у нас прощения, за то, что умирают!
Потом Рысенков замолчал. Постоял, смотря перед собой в пустоту. И уже обычным, ненадрывным голосом сказал:
— Бойцы… Ребята! Кто готов спасти ленинградских детей от смерти — шаг вперед!
И рота сделала шаг вперед. Вся. А как же иначе-то?
— А теперь, — вступил Смехов. — Всем писать письма домой! В обязательном порядке! Помощники командиров взводов — проследить! Командиры взводов — ко мне! Разойдись!
Кондрашов побежал к командиру роты.
— Товарищи лейтенанты, за мной! — и старший лейтенант зашагал, не оборачиваясь.
Шли молча. Слов не было. И мыслей тоже. Даже у Москвичева.
Пройдя перелесок, они вышли на небольшую полянку. Там сидели тихо переговаривались друг с другом несколько десятков младших, старших и просто лейтенантов.
В центре сидел какой-то коренастый капитан, перебирая бумаги. Увидев Смехова и Рысенкова, он кивнул и подозвал к себе. О чем они говорили — слышно не было. Разговор был короткий и быстрый. Вот капитан спросил чего-то. Вот командир роты кивнул. Вот старший политрук протянул комбату письмо дочки Васильева. Вот капитан взял листок. Осторожно, даже ласково погладил его. Потом спрятал в планшетку. Потом встал и негромко кашлянул:
— Товарищи командиры!
Кто-то стал подниматься.
— Сидите, товарищи. Итак… Первое. Завтра наш корпус идет в бой. Прошу донести это до бойцов. В течение дня роты получат… Письмо получат. От ленинградцев. Комиссар батальона позаботится. А мы сейчас позаботимся о диспозиции, так сказать. |