Задерживаться стало неловко, разговор шел с провалами. Встала, решительно взяла за руку, потащила к себе. Дома никого, с кем живет — не спрашивал. Двадцать два года. Усадила в кресло с книгой, пошла в ванную, вышла в короткой ночнушке, постелила кровать — без краски и платья казалась младше, совершенный ребенок, несколько медвежковатый. Белые сильные ноги, крепкие икры, длинные пальцы. Ни маникюра, ни педикюра, ничего. Чудесно. Волосы теплые, соломенные, своего цвета, с легким духом абрикосового шампуня. Гладил, но не приставал. Потом целовались, вроде все уже должно было быть, но останавливала, и я не настаивал. Во дворе уже орали вовсю сначала птицы, потом дети. Наконец задремали, проснулся к двум, еле успел на обратный самолет. Записал телефон, из самолета написал: «Прямо хоть возвращайся». Не ответила, с утра прислала — «Доброе утро».
— Со мной хорошо спать, все говорят. Свойство организьма.
— Это молодость, пройдет.
— Не пройдет. Я не храплю, не верчусь, уютно сворачиваюсь.
— Что да, то да.
— Я даже думала с одной подругой открыть дормиторий. Для страдающих бессонницей, слабостью там… Пришел, выспался, ушел свежий. Секса никакого.
— Это ты умеешь, да.
— Молчал бы. Развел на все, лежит довольный, как слон.
— Я и есть.
— Семнадцать лет разницы, ужас.
— Почему ужас?
— Не вздумай говорить, что мог бы быть моим отцом.
— Не мог бы, нет. Я в семнадцать только начал.
— Не вертись. Рассказывай.
— Про первый раз не буду, пошлость.
— Я не прошу про первый. Что хочешь, то и рассказывай. Устраивается, вертится, укладывает голову на груди.
Город-то был — герой, с боевой славой, и больше, в сущности, ни с чем. В застольях поют военные песни — сначала дурачась, потом всерьез. Угрюмый бородатый мужик мог среди общего стеба резко встать и заявить, что ему невыносимо издевательство над святынями. (Слава Богу, никогда не издевался.)
Первое время она таскала его по компаниям — оба боялись, что наскучит вдвоем, но скоро наскучили компании. Вдвоем не надоедало, обходились без обсуждений третьих лиц. Кого было обсуждать? Все понятные. Показала подругу — девочка-декаденточка, старше на пять лет, страшно обиделась, кажется, что увлеклись не ею. Уже перебраживает, перекисает. Могла бы утащить в свой декаданс, как Парнок Цветаеву (может, интерес, и здесь не без этого). Показала свою театральную студию, так себе студия. С режиссером было, теперь вроде как дружат. Старался больше молчать, в таких коллизиях верной линии не бывает. Начнешь ругать — столичный хам, хвалить — столичный подхалим с чувством вины, фальшивым, разумеется; молчишь с умным видом — столичный сноб, хуже первых двух. Что-то мямлил. Ночью, вдруг:
— Самое странное, что ты добрый.
— Я примерно понимаю, о чем речь. То же одна говорила — это от заниженного мнения о людях. Как бы я так плохо о них думаю, что восхищаюсь любым человеческим проявлением…
— Нет, это она со зла. Она тебя не любила.
Пару раз приехала без предупреждения, появилась внизу, ждала. Почему-то почувствовал, дико вдруг захотелось мороженого, выбежал за мороженым — стоит. На работу не вернулся, что-то наврал, хотел везти в гости — «Нет, я же не в гости»… Потом начала врать, что приехала «рвать»; никогда раньше не обращал внимания на эту анаграмму.
— Ну сам же подумай, никакого же будущего.
— Этого мы не знаем.
— Ты всегда прячешься. Что тебе, трудно подтолкнуть меня? Ну скажи: возьми себя в руки…
— Что ж я буду себе голову рубить?
— Не голову. |