Рафаэль, исчерпавший аргументы, выраженные в цифрах, находит другой контраргумент: насекомое — живое существо, и его нельзя запатентовать.
— Верно, нельзя, — любезно соглашается Джонатан Прайс. — Но зато пользу, которую оно приносит, можно.
Тем временем, я разглядывал в окно силуэт замка, перед которым росли высокие каштаны. По прихоти ветра донжон то и дело появлялся в просветах между их ветвями, и я невольно старался высмотреть таинственные проблески на третьем этаже башни, дивясь собственному упорству: неужто ощущение, будто на меня смотрят в бинокль, перешло в манию? Да и голос почтальонши эхом отдавался у меня в голове, мерно повторяя: мерзавец… мерзавец… мерзавец…, а ее крик: «Не заставляйте же ее ждать еще и еще!» будил во мне какие-то странные отзвуки, доставлявшие почти физическое наслаждение.
Мне чудилось, будто я где-то далеко, не здесь. Отрешен от реального мира. Я уже не слышал пререкательств у себя за спиной — иной, смутный говор звучал у меня в ушах, только смысл его оставался непостижим. Даже воздух в комнате, и тот неощутимо изменился. А сквозь стены хозяйственной постройки, переделанной под офис, начали проступать бывшие конюшни. Теплая солома, лошадиный пот, сладковато-кислые запахи навоза и селитры, жалобный скрип колодезной цепи…
— Поехали?
Я вздрогнул. Рафаэль, держа свой ранец с бумагами, уже открывал дверь.
В машине он отметил мою рассеянность сперва ироничным прищуром, а затем ехидным вопросом: уж не завелись ли у меня, случайно, от него секреты? — он воображал, что таким изящным способом ему удастся выведать, не изменяю ли я Коринне. Я ответил уклончиво — вольно ему строить любые гипотезы, только пусть делает это про себя. Те мерзости, которые он приписывал другим, вероятно, вносили хоть какую-то пикантную нотку в его убогую семейную жизнь.
Я был у него дома всего один раз: куча сопливых детишек, супруга, замученная родами и вскармливанием младенцев, телевизор, включенный на полную громкость, чтобы заглушить вопли и перебранки. В сравнении с этим, мое пристанище казалось мне благостным приютом отдохновения.
— Не морочь мне голову, Жан-Люк, я ведь вижу, что ты не в себе. Ты уверен, что не подцепил там другую сущность?
— Другую… что?
— Ну, это как бы другая, вымышленная судьба. В этих проклятых замках, с их эгрегором, чего только не водится. Вообще, мне сильно не нравится эта парочка затейников: такие обычно сидят в нижнем астрале и пакостят людям как могут. Слушай, зайди ко мне, я тебе луковицу дам.
— Спасибо, не надо.
— Ну, тогда возьми хоть образок с Мадонной. Я правду говорю: видок у тебя неважнецкий. Держу пари, что тебе уже «прокололи картофелину».
— А это еще что такое?
— Да те же иголки, только втыкают их не в восковую фигурку, а в проросшую картофелину, и это куда хуже. Не так часто достигает цели, но уж когда достигнет, только держись, — ведь сигнал связан с силами земли. Если что-нибудь почувствуешь сегодня ночью, сунь их прямо в морозилку, понял?
— Что сунуть?
— Пишешь их имена на бумажках, бумажки скатываешь в трубочки и кладешь в лоток для льда, это заморозит судьбу, которую они на тебя наслали. Обещай, что сделаешь!
— Ладно, обещаю.
В семнадцать тридцать я высадил морозильщика судеб, вместе с флэшкой, возле его дома, а сам поехал на встречу с Жюльеном. Каждую вторую среду я возил его в бассейн, продолжая традицию, заведенную предыдущим мужчиной в жизни его матери. В свои шестнадцать с лишним лет он, конечно, мог бы плавать и один, но Коринне хотелось, чтобы я его подстраховывал, так ей было спокойнее. Жюльен, со своей стороны, признался мне, что не очень-то любит мокнуть в хлорке, но если мне это занятие не в тягость, пусть так и будет: матери приятно, а ему приятно утешить ее, достаточно она нахлебалась до меня из-за всяких подлецов, начиная с его папаши. |