Какова вероятность, что он начнет учиться читать, подбирать мелодии на этой флейте или раскрашивать изображение, используя доступные ему красители (уголь, ягоды и т. д.)? Вполне очевидно, как мне представляется (хоть такого опыта мы поставить и не можем), что никакого побуждения к собственно человеческому мышлению эти предметы у ребенка из волчьей стаи сами по себе вызвать не могут. Ему – живущему с волками – это и не нужно. Если никто не будет понуждать его к тому особому (собственно разумно-человеческому) отношению к данным предметам, он и не определит их в соответствии с той функцией, которую мы в них усматриваем. Для него эти предметы будут чем-то другим – не тем, что для нас. Мы выучены собирать соответствующие интеллектуальные объекты, он – нет.
И я, и шимпанзе можем оказаться в художественной галерее, на концерте симфонической музыки, футбольном матче, держать в руках книгу или слушать лекцию в университете. Всё это будет для нас с этим шимпанзе некоей данностью, но только я (в отличие от шимпанзе) буду видеть в картинах художественной галереи «произведения искусства», слышать «музыку» (для других животных она ничем не отличается от любого иного шума), следить за игрой людей на «футбольном поле», понимать «выступление лектора» и то, что «книга» – это не просто нечто тяжелое и забавное, что можно, например, рвать, но и что-то, что несет в себе, например, «смысл текста». То есть я буду это думать, а шимпанзе – лишь как-то апперцептировать данные вещи и явления в том же регистре реальности, в котором оно апперцептирует, предположим звездное небо над головой или дерево на холме (по существу, никак – как абсолютно недоступные пониманию «вещи в себе» [И. Кант]).
Что же заставляет меня формировать у себя этот специфический навык мышления, который, вроде бы, лишен всякой биологической обусловленности и точно не «прорежется» во мне сам, если я не буду находиться в мире других людей? Да, собственно, этот мир других людей, по всей видимости, и вынуждает меня начать мыслить, принуждает меня к интроецированию мира интеллектуальной функции и специфическому существованию в нем. Это утверждение кажется очевидным и даже тривиальным, но нам надлежит разглядеть за ним нечто чрезвычайно важное, нечто пока ускользающее: ведь если всё это действительно так, то, следовательно, мы не имеем собственного мышления.
Конечно, в какой-то момент своей социализации мы станем носителями мышления, и само это мышление будет использовать наш мозг как среду своего существования. Но то, что мы традиционно считаем «собственным мышлением», не является таковым, оно не принадлежит нам, оно сопринадлежит миру, который дал нам язык, – миру интеллектуальной функции других людей. Причем это вовсе не мир других людей как таковых, а тот мир, который они лишь несут в себе, – точно так же, как это делаю и я. Мы просто носители этого мышления. То есть они (так же, как и я) сопринадлежат этому миру культуры (в самом широком смысле этого слова) – миру интеллектуальной функции других людей, но, воспроизводя его, являются лишь его следствием.
Здесь следует уточнить, что «мир интеллектуальной функции» (культурно-историческое пространство [Л. С. Выготский]) – это некая действительная реальность (несводимая, впрочем, к «объективной реальности»), которая возникла в истории человечества как социально-обусловленная знаковая среда, способная порождать в индивидуальном сознании конкретных людей специфические эссенциальные сущности (тех самых сущностей, посредством которых мы наделяем предметы «объективной реальности» целевым значением). Именно поэтому в рамках мышления мы не имеем дела с предметами объективной действительности как таковыми, а лишь с некими наборами взаимно определенных функционалов: «стул» – это то, на чем «сидят», «еда» – это то, что «едят» и т. |