Нарезанный хлеб ссыпа́лся в полиэтиленовый пакетик, который заботливо укладывался в «торбу» – мешок из плотного нейлона, выстланный изнутри все тем же полиэтиленом. Торбу можно было нести за обе ручки, а при необходимости повесить на локоть. Несмотря на многофункциональную полезность торбы – она совмещала в себе сумку, авоську, аптеку и, при необходимости, собеседника – торба оставалась торбой и обозначала жизненную веху под названием Старость.
Давно миновало время сумок и сумочек – кожаных, лаковых, замшевых; время ридикюлей не толще книжки, и впрямь нелепых на первый взгляд, но только на первый. Дамы носили их под мышкой, отчего сразу преображались: надменно приподнимались плечи, плечам вторили брови, шаги становились быстрее и короче, фигура неприступной, а взгляд соответствовал фасону шляпки, и никак иначе, ведь ридикюль и шляпка были неразлучны, как Сцилла и Харибда, как Тристан и Изольда, как Макс и Мориц. И даже дома, положив сумочку, хозяйка бережно снимала шляпку и клала ее рядом с ридикюлем. Сейчас об этом помнит только старый будильник: он первым приветствовал неразлучную парочку на комоде. Да, будильник выглядел тогда совсем иначе: сверкающие никелированные бока, белое личико циферблата, и даже без двадцати пять стрелки‑усики придавали не уныние, а только задумчивость, не говоря уже о том, как звонко, точно языком прищелкивал, он тикал под блестящим своим круглым беретиком, – чем не шляпка?
Они с сестрой всегда выбирали шляпки в магазине Фридмана – там же, на улице Грешников; потом лакомились пирожными в уютном кафе «Маленький Париж», и Тоня искоса посматривала в огромное зеркало, словно новая шляпка была уже на ней, а не в картонке с витым шнурком, как всегда упаковывали у Фридмана.
…Полногрудые голуби, издавая чревовещательные звуки, клевали хлеб. Иногда в их солидную толпу пикировал с ветки взъерошенным мячиком воробей, дерзко хватал самый лакомый кусочек и летел обратно, с трудом удерживая в клюве трофей. Голуби возмущенно клокотали о том, какая молодежь пошла и что нахальство – второе счастье… Бабушка улыбалась: всем хватит; завтра, Бог даст, еще принесу.
Подхватывала торбу и возвращалась домой.
Главное – не думать, что с ней делают в больнице, а для этого нужно, чтобы все время были заняты руки и голова, – чем угодно, хоть шляпками. Вот недавно в шкафу попалась карточка, где они с Тоней из магазина выходят; тогда она сразу и вспомнила – как увидела – большие буквы над входом: «A. FRIEDMAN». Надо положить поближе и показать внучке, какие шляпки носили в наше время; пусть только поправится. Теперь память стала строптивой: придешь на кухню, а там стоишь и вспоминаешь, зачем шла. Восемьдесят пять…
Так вот она, между стопками белья! Бабушка вынула неровную пачку плотных фотографий. Одна выскользнула и глухо клюнула пол, словно кто‑то стукнул в дверь согнутым пальцем. Потянулась за очками, но раздумала: к чему, если фотографию душой помнишь?
Герман был двоюродным братом покойного мужа, но любил, чтобы все, включая Колю, называли их кузенами. Их матери‑сестры были в юности очень близки. Потом старшая неожиданно вышла замуж за местного хуторянина и уехала, так что видеться они стали очень редко; повзрослевшие сыновья, наоборот, крепко сдружились. Герман был тремя годами старше Коли, но не только выглядел более юным, но и во всем подражал младшему: курил те же папиросы, покупал рубашки в том же магазине, что и Коля, не говоря об аксессуарах; когда младший впервые появился в галстуке‑бабочке, высмеял его безжалостно, чтобы выказать независимость суждений, каковая независимость продержалась аж до следующего дня и была оставлена на пороге английского магазина, как оставляют зонтики и забывают о них.
На фотографии – Ира знала ее наизусть – Герман стоит, опершись на спинку кресла; Коля сидит, положив ногу на ногу. |