— Так вы решительно не хотите рассчитать меня?
— Что, батюшка, за расчеты! Тебя, чай, с лихвой рассчитала твоя любезная: будь доволен и этим!
— Одному только удивляюсь я, Марья Ивановна: это той низости, до которой вы доводите себя, отзываясь так грубо о дочери своего мужа, а еще больше тому, что Игнатий Кузьмич равнодушно слушает такие отзывы…
— Так, матушка, так, сударыня, — начал Игнатий Кузьмич по привычке, — так…
— Что́ так? что ты-то, свет мой? оглупел, что ли? Твердит себе под нос: так да так… Развратная, сударь, распутная девка! А все твое потворство, всё твои слабости! Вот теперь и любуйся! Да как еще она у тебя давно не сбежала!.. Вишь, невтерпеж пришлось, рада всякому лакею на шею повеситься!
— Ну, однако ж, я не лакей, — заметил я мимоходом.
— Что ж? дворянин, что ли, ты, батюшка? одна своя душа за душою, а туда же: мы, дескать, дворяне!
— Так, истинно так, — продолжал Игнатий Кузьмич, — так, сударыня!
— Еще хорошо, что такой снисходительный жених попался, — продолжала Марья Ивановна, — а то не сносить бы тебе, молодчик, головы!
— Однако ж, слава богу, она на плечах, как видите.
— То-то на плечах! благодари за это бога; я бы не так с тобой разделалась, ты бы помянул у меня царя Давида и всю кротость его.
— Ну, да если вы не хотите исполнить наши условия, так мне ничего не остается более, как пожелать вам доброго здоровья.
— Прощай, батюшка, прощай! счастливого пути! чай, не помянешь нас лихом! за всех отблагодарила смиренница-то наша, Татьяна Игнатьевна! Ступай-ко в Москву развращать молодых девушек: там тебе бока-то отломают!
Это было последнее пожелание, которое я слышал в этом богоспасаемом доме. Через пять минут две крестьянские клячи тащили меня в тряской телеге по проселочной дороге в Москву. Когда мы выехали из ворот, в окнах заветной комнатки показалось знакомое белое платьице и кто-то махал мне на прощанье платком. Признаюсь, долго оглядывался я назад, желая в последний раз наглядеться на эти места, где я хоть на одно короткое мгновенье был счастлив; долго следил мой взор за движениями белого платьица, мелькавшего в заветном окне; долго с напряженным вниманием всматривался я в это окно, желая за стеклами различить незабвенные для меня черты… наконец все скрылось, все слилось в одну едва заметную черную точку; наконец и она исчезла на туманном горизонте, и передо мною неизмеримою равниною тянулись вспаханные поля да луга, со всех сторон обрамленные синеющимся сосновым лесом… Сердце мое сжалось, как будто здесь оканчивался последний акт моей жизни, как будто там, за этими полями, за этим густым лесом, ожидало меня что-то страшное, или, лучше сказать, вовсе ничего не ожидало… и невольные слезы горького отчаяния полились из глаз моих.
— А что, барин, больно соскучел? — сказал мне сидевший на облучке мужик, — али жизнь-то у нас полюбилась?
Я не отвечал.
— Али тебя, то есть, при расчете как ни есть обошли?
— А что? — спросил я машинально.
— Так-с; знамо дело, корыстная барыня, своего не упустит! Ну, а барчонков-то ты на службу царскую, что ли, справлял?
— Нет.
— Так-с; а вот, то есть, дворовые-то поговаривают, что ты и барышню-то справил?
Молчание с моей стороны,
— А барышня важнеющая! сухопаровата немного!
— Не знаю, — сказал я в совершенном недоумении, что отвечать на подобные вопросы.
— Так-с; да ты с Дурыкина, что ли?
— Да, с Дурыкина.
— Знаем и Дурыкино; большое село, и господ много живет, да только всё дрянца, голь такая… да ты Нагибиных, что ли?
— Да, Нагибиных. |