. Право, если б не она, я совсем был бы дрянь-человек, совсем опустился бы!
Между тем в гостиной собрался кружок кавалеров и дам. Яша Позиков рассказывал, что один его приятель видел в Париже такую обезьяну, которая и брила, и комнату убирала, и кушанье готовила, на что Петя Мараев, отличавшийся «ароматом светскости», заметил, что весьма покойно иметь подобного зверя, а главное, тем еще хорошо, что нет уж никакой надобности держать при себе лакеев, которые, по большей части, бывают плуты и мошенники, обезьяна же, по самой природе своей довольствуясь малым, не может оказать подобных поползновений на барскую собственность; ergo, обезьяна, и в особенности ученая, гораздо лучше, нежели лакей.
При таком неожиданном заключении Граша Бедрягин обнял Мараева, сказав, что он сам того же мнения и весьма рад, что его теория об абсолютном, и относительном несовершенстве натуры человеческой нашла себе отголосок в сердце такого милого и образованного юноши.
— Да, — прибавил он мрачным и таинственным голосом, — самое ничтожное и самое скверное создание в мире — человек, и это я узнал по опыту…
— Нет, отчего же? — возразил Кузнецов, вечный противник Бедрягина, — человек вовсе не самое скверное животное; есть многие животные гораздо хуже… Разве ты хотел бы сделаться собакою, или лошадью, или чем-нибудь этаким?
На это Бедрягин отвечал, что лошадь животное чистоплотное и что нет ничего позорного быть лошадью.
— Ну, а собакой? — возразил неумолимый Кузнецов.
На это Граша Бедрягин ничего не отвечал, но сжал кулаки и насупил брови, что́ видя присутствующие, во избежание истории, поспешили переменить разговор и предложили Мараеву прочесть стихи его собственного сочинения.
Петя долго отнекивался, но наконец прочел; не могу слово в слово передать вам это стихотворение, но приблизительно оно было в этом роде:
«Там река шумит, ветер воет и небо облаками кроет; мы сидим с тобой оба; у тебя кудри так развеваются, и полная грудь твоя поднимается, и ланиты покрыты пурпуром стыдливости… А там река шумит, ветер воет и небо облаками кроет».
Читая, Мараев бросал страстные взоры на Машу; стихотворение произвело эффект.
— Ах, как обворожительно! Ах, какая прелесть! — говорила Авдотья Захарьевна. — Дайте, пожалуйста, списать! Маша, попроси Петра Николаича…
В это время Граша Бедрягин, соперничествуя с Мараевым на поприще литературы, встал с своего места и сказал с мрачным видом:
— Господа, я тоже сочинил на днях одну вещь, которою хотел бы поделиться с вами… Это не то чтоб повесть — нет, это просто идея, которая пришла мне в голову в одну из тех минут, когда сердце бывает полно презрения к человеку…
Кузнецов сомнительно покачал головою.
— Коли хотите, — продолжал Бедрягин с значительным видом, — я хотел тут изобразить человека, как я понимаю его…
Чтение началось, но не имело желанного успеха, потому, вероятно, что слушатели не достигли еще высоты идей Бедрягина; один Кузнецов слушал внимательно, да и тот потому более, что считал за нужное возражать своему вечному противнику.
Идеальный человек, которого хотел изобразить Граша в своем очерке, сильно напоминал своего автора. Унылов (так назывался он) даже страдал разлитием желчи, вечною болезнью Бедрягина; характер Унылова был скептический и угрюмый.
— Он верил бы, — говорил Бедрягин дрожащим голосом, — и в жизнь (усмешка), и в изящное (усмешка, смешанная с легким хохотом), и в благое (просто хохот); но он знал, что это не стоит труда, и предоставил это мелким душам…
— Нет, отчего же? — возразил Кузнецов, — не одни мелкие души верят в жизнь, и в изящное, и в благое! Напротив, мне кажется, и история доказывает…
Граша злобно взглянул на Кузнецова; впрочем, чтение кончилось без дальнейших неприятностей. |