— Так вам очень гадко со мною?.. — сказало оно голосом, заглушаемым накипевшими в груди рыданиями, — так я очень противен?..
— Оставьте меня! — едва слышно шептала Наденька. Привидение не трогалось; молча стояло оно у заветного изголовья, и невольные слезы непризнанной горести, слезы оскорбленного самолюбия, крались по впалым и бледным, как смерть, щекам его.
— Бог с вами! — сказало оно шепотом и медленно направило к двери шаги свои.
Наденька вздохнула свободно. Сгоряча она хотела было закричать и объявить всем и каждому, что вот, дескать, так и так; но — странное дело! — ни с того ни с сего почувствовала она, как будто в груди ее вдруг зашевелилось что-то такое, что, с одной стороны, очень и очень намекало на совесть, а с другой — могло назваться, пожалуй, и жалостью. Грустно взглянула она вслед удаляющемуся Ивану Самойлычу и даже чуть-чуть не решилась позвать его назад, чтоб объяснить ему, что не виновата же и она, что дело такой оборот приняло… и все-таки ничего не сказала, а просто посмотрела, как он вышел из комнаты, заперла поплотнее дверь, покачала головой, прибрала с полу две или три завалявшиеся бумажки и снова легла почивать.
А ветер по-прежнему дрогнул на дворе и стучался в окна бедных обитателей бедного «гарнира» и молил их, чтоб они пустили его обогреть окостеневшие от стужи руки — и по-прежнему никто не хотел сжалиться над его сиротскою участью… С другой стороны, юный месяц все еще гулял по небу, подсматривая во все окна, как гуляет иногда по Невскому щеголь из должностных, тоже подсматривающий в окна великолепных магазинов, а по временам и подмигивающий какой-нибудь красотке, живущей своими трудами и летящей, как муха, с картонкой в руках… Словом, все было благополучно; даже пьяный мужик преспокойно лежал себе посреди самой улицы и не был поднят.
Именинный обеденный стол был устроен на славу. Шарлотта Готлибовна не пожалела ни трудов, ни издержек, чтоб угодить своему любезному кавалеру. Она истоптала себе все ноги, но к трем часам все уж было готово. Даже она, сухопарая и продолговатая хозяйка, приличным образом подкрасившись, рисовалась в столовой, производя приятный для слуха шум своею накрахмаленною, как картон, юбкою.
Когда Иван Самойлыч явился в столовую, вся компания была уж налицо. Впереди всех торчали черные, как смоль, усы дорогого именинника; тут же, в виде неизбежного приложения, подвернулась и сухощавая и прямая, как палка, фигура Шарлотты Готлибовны; по сторонам стояли известные читателю: кандидат философии Беобахтер и обольстительный, но несколько апатический недоросль Алексис под руку с девицей Ручкиной.
Казалось, Наденька была совершенно довольна своею судьбой, потому что очень любила порядочную компанию и вообще чувствовала некоторый недуг к людям, которые не принадлежали к так называемой швали — мастеровым, лакеям, кучерам и далее до бесконечности.
Конечно, рассуждая строго, происхождение Шарлотты Готлибовны было покрыто весьма густым мраком неизвестности, но Наденька смотрела на этот предмет особенно снисходительно. Она, разумеется, не могла не допустить, что Шарлотта Готлибовна, действительно, не русская…
И теперь, как и всегда, Иван Макарыч шутил над ученым Алексисом, приговаривая:
— А подлец Бинбахер-то! Знать ничего не хочет! ничего, говорит, не надо! все уничтожу, всё с глаз долой! А всё немцы! хитрые немцы!
И, по обыкновению, Шарлотта Готлибовна, потупив глаза, отвечала: «О, ви очень любезни кавалир, Иван Макарвич!» и, по обыкновению, осталось покрыто мраком неизвестности, что́ именно разумел господин Пережига под словом Бинбахер.
— А не выпить ли нам водочки, мадам? — возопил именинник, обращаясь к Шарлотте Готлибовне, — ведь нынче времена-то опасные! слышь ты, холера по свету бродит! а вот мы ее, холеру! вот мы ее! по-свойски-то, по-нашему!
И действительно, холера, вероятно, сильно поморщилась, когда господин Пережига вытянул одним глотком огромную рюмку, которую он, не без едкости, называл стаканчиком на ножке. |