Изменить размер шрифта - +

— Квартальный надзиратель? — прошептал Иван Самойлыч едва внятным голосом. — А что, разве я что-нибудь… того?

— Да, брат; уж известно… того.

— О, ви очень вольна мисль делал! — прервала Шарлотта Готлибовна.

— То есть просто донеси я или кто-нибудь другой, просто найдись какая-нибудь этакая шельма, христопродавец — озолотят, ей-богу, озолотят! Не будь я Иван Пережига!.. ну, а тебя, известно, на казенную квартиру с отоплением и освещением… ха-ха-ха! Так ли, Шарлотта Готлибовна?

— О, ви очень любезни кавалир, Иван Макарвич.

— Да, это ужасно! быть закованным в тяжелые цепи, осужденным на вечную тьму, вечно видеть одно и то же сухое и прозаическое лицо темничного стража, слышать, как капля по капле вытекает ваша жизнь!.. о, это ужасно!.. — сказал господин Беобахтер, особенно нежно напирая на слова: «капля по капле».

— Уж как пошел, брат, по мечтанию, — снова заметил Иван Макарыч, — да начал вывертывать в голове разные этакие штуки, так тут уж, брат, адьё мон плезир, пиши пропало… Вот я про себя скажу: я в жизнь свою никогда не мечтал, а поди-тко, поищи другого такого молодца…

Шарлотта Готлибовна зарделась.

— Ну, так что ж ты не встаешь? — продолжал он, обращаясь к Мичулину и сильно тряся его за руку, — не спать же, в самом деле, целый день! Небойсь, раскис, укачали тебя домовые-то? Эка баба! просто даже смотреть на тебя противно! Просто гадиной такой выглядишь, что плюнуть хочется!

Но Иван Самойлыч молчал; бледный, как полотно, лежал он без всякого движения на постели; пульс его бился слабо и медленно; во всем существе своем ощущал он какую-то небывалую, болезненную слабость.

Наденька Ручкина наклонилась к нему и, взяв его за руку, спросила, не нужно ли ему чего-нибудь, что он чувствует — и так далее, как обыкновенно спрашивают сердобольные молодые девушки.

— Я не знаю… мне больно! — чуть слышно отвечал Иван Самойлыч, — мне очень больно…

— А! небойсь, и язык развязался! — ревел между тем Пережига, — небойсь, расшевелился, как женский-то пол подошел!

— Оставьте меня… я болен! — шептал Иван Самойлыч умоляющим голосом.

— Да и в самом деле, пусть его тут бабится! Милости просим, господа, ко мне! А вы бы, Шарлотта Готлибовна, подали нам водочки! О-о-ох, господи! за грехи мира сего наказуешь нас!

Иван Самойлыч остался один на один с Наденькой; глаза его неподвижно были устремлены на нее; бледное, худое лицо выражало непереносное страдание; медленно взял он ее руку и долго-долго прижимал к губам своим.

— Наденька! добрая! — сказал он прерывающимся голосом, — поцелуй меня… в первый и в последний раз!..

Наденька изумилась. По свойственной ей подозрительности она начала уж было смекать, что все это недаром, что все это штука, что он хочет только усыпить ее бдительность; но когда она взглянула на это изможденное лицо, на эти глаза, обращенные к ней с мольбою и ожиданием, ей вдруг стало как-то совестно своих подозрений; маленькому сердцу ее сделалось и тесно и неловко, а притом и слеза, самая миньятюрная, крохотная слеза, как-то совершенно нечаянно навернулась на глаза и упала с ее глаз на раскрытую грудь Мичулина. Делать нечего, Наденька отерла слезу, наклонилась и поцеловала больного. Лицо Ивана Самойлыча улыбнулось.

— Что это с вами, Иван Самойлыч? — спросила Наденька, — верно, вы простудились?

— Ох, нет! это всё то… всё по тому делу… помните, по которому я к вам приходил?

— А что, разве оно важное какое-нибудь дело, что так расстроило вас?

— Да; оно, знаете… дело капитальное!.

Быстрый переход