Иван Самойлович был беден. Отец, отпуская его в Петербург, отдал ему последние пятьсот рублей, но, впрочем, так был уверен, что его Ванечка будет принят всеми с распростертыми объятиями, что и эти деньги дал ему только в том внимании, что дитя, дескать, молодое, и повеселиться, и пожуировать жизнью захочет, да притом и объятия-то ведь не вдруг же откроются… кто его знает! прижимист, сухосерд стал нынче человек!
По-видимому, старику и мерещилась в потемках истина насчет распростертых объятий, да ленива была на подъем его умственная сила! Поэтому хоть и думалось иногда ему, что прижимист-де и подлец нынче стал человек, да ведь чтобы разъяснить себе это светлое обстоятельство, нужно было подумать, нужно воображение, а воображения-то и не хватало у старика; и засыпал он себе спокойно, вполне удовлетворившись на первом остроумном своем замечании и не давая себе труда развить его дальше.
А между тем Иван Самойлович ехал, ехал — да и приехал наконец. При самом въезде в Петербург его как будто ошеломил этот треск и гам, это хлопотливое снование взад и вперед, эта беготня, посеменивание, шарканье, топание, крики разносчиков, форейторов, кучеров, приветливые поклоны, горделивые поклоны, заглядыванье под шляпки — все, к чему не привыкли его девственные слуховые органы в мирном и апатически-величавом губернском городе, где находился университет, в котором воспитывался ретивый герой мой.
Но, подумав немного, он не без основания заключил, что если бороться, так уж бороться, что борьба только и возможна там, где есть преграды, движение, и потому даже приветливым оком посмотрел на разнохарактерную толпу, суетившуюся по улицам и представлявшую столь огромное поле его стратегическим наклонностям… Во время путешествия своего Иван Самойлович так настегал свое воображение, что даже позабыл своих фантастических мошенников, сластолюбцев и прелюбодеев…
Одним словом, такого-то года, числа и месяца Петербург мог считать в стенах своих одним Дон-Кихотом больше… а их много, очень много, читатель, и когда-нибудь на досуге я расскажу вам об них довольно курьезную повесть…
Иван Самойлович был надеждою престарелых родителей. Отец смотрел на него как на будущего неусыпного государственного сановника, провидел в нем кару христопродавцев и торгашей и представлял его себе не иначе, как в образе Фемиды с весами правосудия в руках, и никогда не уклонялась от прямого своего направления бескорыстная и нелицеприятная стрелка этих весов, никогда не сходило с лица будущего сановника выражение строгого правосудия, трезвой честности и примерной добродетели…
Мечтания Арины Тимофеевны были другого рода. Женское ее сердце приготовило для него более теплое местечко, выбрало карьеру более соблазнительную и вполне согласную с поползновениями ее собственного, весьма чувствительного организма. Она не могла представить себе иначе своего ненаглядного Ванечку, как героем по части сердечных слабостей, и целые легионы растрепанных от вожделения и с сухими от страсти глазами графинь и княгинь петербургских рисовались в ее воображении распростертыми у ног ее неоцененного героя. Из каких данных, впрочем, выводила Арина Тимофеевна свои задушевные заключения — обстоятельство это остается для меня покрытым совершенною неизвестностью. Иван Самойлович вовсе не смотрел соблазнителем и скорее даже был невзрачен и скареден на вид… но, видно, голова материнская уж от природы так тупо устроена, что всякая галиматья найдет в ней убежище, лишь бы галиматья эта была в прославление и возвеличение родного детеныша.
Эта разность в воззрениях двух глав семейства на будущие судьбы сына по́часту становилась даже яблоком раздора между добродетельными стариками, но Арина Тимофеевна всегда улаживала дело к общему удовольствию. Она смиренно соглашалась с Самойлом Петровичем, что, конечно, государственный сановник — хорошее дело, но ведь, с другой стороны, и графиня — дело не лишнее и в хозяйстве пригодное. |