[— А позвольте узнать, вступился вечный антагонист его, — что вы разумеете под «действительными интересами»?
— То, что приносит человеку пользу и удовольствие.
— В таком случае ваша теория никуда не годится.
— Почему так?
— Да вследствие вашей же истории; из нее видно, что Брусину гораздо больше доставляла удовольствия эта беспокойная судорожная любовь, нежели такое безмятежное счастье.
— Да, это было бы справедливо, если бы он сам не страдал глубоко от этого странного счастья…
— А коли он сам хотел страдать, что ж вам до того за дело! Ведь вы сами ему толковали, чтоб он поступал таким-то и таким-то образом, если хочет быть счастлив, отчего ж он не послушался вас! Не дурак же он был, чтобы не понимать, что его счастье не есть истинное, да видно, дело не в том, каким образом быть счастливым, а в том, чтобы каким бы то ни было образом, да быть счастливым.
— Да опять же я вам говорю, что так нельзя быть счастливым! вы, пожалуй, скажете мне, что и тот, кто будет сдирать с себя кожу, будет счастлив!..
— Отчего нет? сейчас видно, Д<митрий> П<етрович>, что вы принадлежали к тому обществу молодых людей, которое вы нам так остроумно описывали в начале вашего рассказа. Как же вы не хотите понять, что в ненормальной среде нормального счастья не может быть.
— Ну допустим, что ему приятно было мучить себя. Вы согласитесь, по крайней мере, что это было вовсе не полезно.
— Соглашаюсь, но ведь главное условие действительности интересов есть, если не ошибаюсь, нераздельность полезного с приятным? Потому что иначе, вы, которые ратуете против людей за то, что они создают себе кумиров, вы первые даете им пример такого идолопоклонничества.
— Нет, как хотите, а это романтизм…
— Да, а впрочем, ведь и сидеть беспрестанно над собою и беспрестанно вглядываться, нет ли в ваших действиях чего-нибудь такого, что служило бы не «действительным интересам», — есть тоже своего рода романтизм.
Д<митрий> П<етрович> сконфузился.
— Надо, впрочем, сказать, — продолжал молодой человек, — что ваша форма романтизма есть самая крайняя и что романтики в вашем вкусе — последние романтики».]
До переработки «Брусина» в Вятке финал рассказа перекликался с критикой романтизма в статьях Майкова, который считал главной задачей времени разоблачение «скрытых» романтиков, прикрывающих свой романтизм «маской положительности и натуральности» из опасений, чтоб в их «чувствах, мыслях и делах не проглянуло как-нибудь романтическое направление».
Перерабатывая рассказ в первые годы своей подневольной жизни, Салтыков переосмыслил полемику Николая Иваныча с «молодым человеком» (все эти страницы и куски почти заново переписаны автором).
Мир идейных кружков и социальных «мечтаний», где, по позднейшему определению Салтыкова-Щедрина, не было еще места «для деловых отношений с действительностью», сменился глухим провинциальным бытом. Критика романтизма отступила на второй план. Ссыльного писателя занимал вопрос, «как нужно действовать в данную минуту, в данной средине». В этом направлении Салтыков и правил рассказ, вычеркивая, видоизменяя или сокращая формулировки, связанные с обличением романтизма. Упоминания о конфликте молодого и старого поколений Салтыков устранил вообще. Идейным центром поединка Николая Иваныча с «молодым человеком» стал «запутанный вопрос» о причинах ничтожности деятельности русского интеллигента. Эти причины предстали перед Салтыковым в конкретной и безотрадной реальности вятского захолустья. |