Это будет справедливо!
На чистом листе зеленоватой официальной бумаги уже лежала голубая авторучка, похожая на плывущую акулу. Зорич начала писать: «…приняла решение, что младший научный сотрудник Князеградский…»
— Тут, Костя, вставишь год рождения и прочее… Тут указано.
Костя стоял молча. Он не глядел, что она там пишет, он как бы отвернулся от этой кухни. Он как бы договорился сам с собой, что не скажет ни слова.
Не отрываясь от письма, Зорич говорила:
— Мы сделали совершенно необходимое: вдруг с Беловым случится что-то? Вдруг он выкинет выданные ему там бумаги и скажет, что потерял? Вы его плохо знаете, Михал Михалыч. Это страшный тип, издерганный, нервный, он в первой уборной выкинет бумаги! И доказать его виновность будет невозможно. А потеря бумаг ему сойдет: молодой, первый год на работе и тому подобное… А он должен ответить за все! — Голос Зорич дрожал, и руки ее тряслись.
Она спешила, гнала строку за строкой, и носилось над бумагой срезанное акулье рыло голубой авторучки. Потом поставила точку. И еще раз предложила пойти с этой бумажкой «прямо к генералу», и Неслезкин сказал: «Нет, нет». Он повторял «нет, нет» и опять мял галстук, опять словно нащупывал что-то в этом темно-ржавом лоскутке у своего темно-ржавого лица. Он повторил это раз шесть или семь, пока Зорич не надавила как следует, сломив наконец мягкую нотку его власти.
— Ну что ж… — вздохнул Неслезкин.
И подписал.
Я отошел от двери: им было бы неловко видеть меня. Я зашагал по коридору. «Что ж ты и слова за меня не сказал, Костя? Ни слова… Ты, конечно, прав: хоть один из нас, да уцелеет, тем более что мне все равно не дали бы такой вот реабилитирующей бумаги. Да мне и не нужно ее. Я, конечно, напутал в расчете, но чего не бывает в жизни, Костя? Вдруг не я?»
Я видел, как он вышел из кабинета. Это была твердая походка. Он не опустил глаз, не оглянулся: видел ли я? знаю ли я? Он был прав. Он не стыдился. Как можно, чтобы в его блестящей, предназначенной для великого жизни стряслось, случилось что-то опрокидывающее, несправедливое?
Я ушел на этаж выше, чтобы никого не встретить, но, когда остановился у пролета и закурил, увидел внизу другую группу.
Если предыдущая троица воплощала логику и разум, то внизу, этажом ниже, у пролета бушевали страсти.
— Я готов за них растолкать всех, кто будет у его дверей! Это же дети, дети! — кричал Петр Якклич. Он кричал, рвался, а лысый майор цепко держал его за руки.
— Поэтому вам и не стоит идти, Петр Якклич. Иван Силыч прав: нужно идти одному. Генерал не любит групповых приходов, да и кто их любит?
Петр вырвался и взмахнул рукой:
— Вы будете целый час решать! Иван Силыч обожает Стренина, а я готов на все, если будет надо!..
— Я пойду. Парни честно работали, — прозвучал тихий голос — Я пойду, — повторил угрюмый майор.
Он стоял как раз подо мной у перил, в двух шагах от взрывающейся шевелюры Петра и блестящей головы лысого майора. Он сказал это тихо, но твердо, и стоящие рядом подчинились. Подчинились его признанной репутации безукоризненного работника: лучшую кандидатуру трудно было найти.
— Я пойду, — повторил угрюмый майор. — Генерал иногда заговаривал со мной, болтал по-приятельски…
Он зашагал вниз по винтовой нашей лестнице. Затянутый в мундир, гордо подняв голову, он четко шагал, спускаясь и кружа вокруг пролета, и сверху казалось, что он несет генералу Стренину свои нелегкие годы и нелегкие свои погоны.
Петр и лысый майор, все еще споря, ушли. Я стоял и глядел в пролет. Примерно через полчаса угрюмый майор поднялся вверх по той же самой лестнице. |