Изменить размер шрифта - +
Люди верят…

— Я понимаю, я не спорю. Значит, верить? Только верить, что кто-то спасет, кто-то придумает? Народы мира… — Голос мой упал до предела. — Так и жить, да?

Я говорил; кроткая иконоподобная мама стояла перед моими глазами, будто и за нее я говорил тоже.

— Я не знаю, Володя, — сказала Зорич. — Я думаю, ты честно говоришь, и я… честно тебе отвечаю; не знаю. Мне самой тяжело.

Щеки ее всколыхнулись: она заплакала. Это было неожиданно. Две крошечные, как ртутные, слезинки блеснули и покатились по иссохшему лицу. С замиранием я спросил:

— Как же жить мне? Я убил людей, даже имен их не узнав. Вы все-таки прожили уже жизнь… Тяжелую, но для вас дорогую, близкую. А я?

— Не знаю, дружок, — сказала она.

Мы молчали. Она вытирала слезы и глядела в окно, ничего не видя. Висела над нами тишина кабинета. Тикали стенные часы.

— Не знаете… — Я вздохнул. — А зачем же учили меня жить?

Она испуганно глянула на меня. Белый платок замер у дымчатой шали.

— Зачем же вы пытались учить меня? Как жить, не знаете, а учите. Ведь это нехорошо. Это бесчеловечно. Вы ведь, в сущности, не учили: вы хотели, чтобы я, другой и третий… чтобы миллионы стали ровными обструганными пешками? Вы ведь этого хотели?.. А вы правда хотели, чтобы я стал лучше? Хотели ли вы этого?..

Лицо ее, трясущееся, бледное, собралось в сплошные морщины.

— Ты… ты смеяться пришел надо мной?

Она встала. Она пошатнулась и рукой, белым своим платком оперлась о стол.

— Ты… ты пришел смеяться над старым человеком! — Щеки ее прыгали, глаза метались. — Ты издевался, паясничал! Я знаю тебя. Я не ошиблась в тебе! Ты пришел издеваться, смеяться…

— Не кричите, — холодно выговорил я. — Я пришел, чтобы помочь вам досидеть до десяти часов. Чтобы вам не было так одиноко.

У нее даже голос перехватило.

 

Я вышел и молча смотрел, как зашагала, поплелась она домой расслабленной походкой. Я смотрел на сделанное зло, и не было во мне раскаяния.

«Шагай, — думал я, — шагай!..» Я помнил других учителей. Что бы мне сейчас о них ни наговорили, что бы я ни узнал о них, для меня они навечно такие, какими их помню. Я помнил завуча школы, который приглашал меня, оборванного мальчишку с бандитским нравом, к себе домой играть в шахматы и всегда кормил. Шахматы были поводом — он так и не научился прилично играть, а я так безжалостно громил его раз за разом. И я ведь видел, что ему наплевать на шахматы… В белой рубашке, стоя над доской, он курил и просил детей своих помолчать, чтобы «Володя не спешил и обдумал ход как следует». Потом он говорил: «Лида! Дай-ка нам перекусить после трудов!» И сейчас я помнил его именно таким, в белой рубашке, доброго и, по моим понятиям, святого, хотя он не был святым.

Я сидел на своем рабочем месте, на котором сидел год. Один год… Солнце где-то садилось, а здесь темнели стекла. Я смотрел на свой «рейнметалл», на свои бумаги. Я уже не ждал, что вернется Костя. Я просто сидел.

 

7

Уже темнело, когда вошла Эмма.

— Еле пропустили, — сказала она. Придвинула стул, села напротив. — Тебе нравится моя новая прическа? — спросила она хитро и ласково. Она достала маленькое зеркальце из сумочки и заглядывала в него немного сбоку, стараясь поймать прядь у левого виска. — Ну скажи… нравится или не очень? — переспросила она чуть капризно мягким грудным голосом. — Я ведь только вчера подправила. Самую чуть. Кто говорит — хорошо, кто — не очень, ты так вообще не заметил.

Быстрый переход