В голову пришла строчка стихотворения о Лондоне; кто его написал? Оливер забыл. Может, Том Ганн?
Безразличен к безразличию, постигшему тебя…
Он продолжал быстро крутить педали. Безымянный мир, мимо которого он проезжал, оставался для него таким же безразличным, как всегда. Но сегодня в нем что‑то переменилось. Воспоминание о вчерашнем ужине и той женщине… Вере Рансом. Как она бросала на него взгляды издалека… В ее глазах не было равнодушия. Они были…
Она замужем, Оливер Кэбот! Выкинь ее из головы, приятель.
Он ехал по красивым улочкам, застроенным домиками с отдельными входами. Свернул на Бэйсуотер‑роуд; въехал в Гайд‑парк и направился к Серпентайну. Неспешно покатил вдоль берега, любуясь на уток и на отражения деревьев в воде.
В дни, недели, месяцы, последовавшие сразу после смерти Джейка, он рано выходил из дому и бегал вдоль каналов в калифорнийской Венеции – или по пляжу, вдоль океана. Он бегал до восхода солнца, отмеряя расстояние спасательными вышками, которые вырастали в полумраке, как сторожевые посты в концлагере.
Вот как он тогда себя чувствовал. Заключенным в собственной жизни. Заключенным в собственных мыслях. Каждое утро он просыпался, потому что сон уходил, и он оказывался наедине с реальностью – ему предстояло жить в мире, из которого вырвали Джейка. Его вырвали из его жизни. Из их жизней…
Теперь, восемь лет спустя, парализующая боль и горе ушли, но остались тоска и чувство безнадежной беспомощности; куда бы он ни повернул голову, все кругом напоминало о сыне. Вот еще одна причина, почему ему нравится раннее утро: он специально выходит пораньше, чтобы не видеть других детей.
Он проехал мимо группы рабочих, которые выгружали из кузова грузовика какое‑то оборудование для ремонта дорожного полотна. Стало чуть теплее. Вера Рансом. Мне нравится твое имя. Вера. Что‑то подсказывает мне: ты несчастлива в семейной жизни, Вера! Ты явно флиртовала со мной вчера вечером. На твоем лице проступали безнадежность и отчаяние. Такое красивое лицо – и такое отчаяние…
Оливер спешился, прислонил велосипед к дереву и прошел несколько шагов к своему обычному месту – за пышным лавровым кустом. У противоположного берега в ровной глади воды отражались кроны деревьев.
В голове повторялись три слова – как молчаливая мантра: Человек. Земля. Небо. Он стоял тихо и неподвижно, как дерево, впуская в себя ци, жизненную энергию Космоса. Но, даже войдя в состояние медитации, он думал только об одном человеке.
В чем ты так отчаялась, Вера?
Увижу ли я тебя еще когда‑нибудь?
9
Вера лежала на жесткой кушетке за ширмой в процедурном кабинете на Уимпол‑стрит. Жгут врезался в предплечье. Она никогда не любила уколов. Вот игла касается кожи… протыкает ее. Вера отвернулась. Когда игла вошла в ее плоть, она дернулась. Больно – как будто игла проткнула кость. Постепенно боль притупилась. Скосив глаза, Вера следила за тем, как шприц заполняется алой кровью.
Два лица, склоненные над ней, сосредоточенны и суровы. Сестра доктора Риттермана, неприятная особа лет пятидесяти, и сам доктор Риттерман.
– Вот и все, Вера, – сказал он, выходя за ширму. – Можете одеваться.
Через несколько минут Джулс Риттерман, сидящий за огромным письменным столом размером с маленькое княжество, уже изучал ее медицинскую карту. Серьезный невысокий человечек лет шестидесяти; кожа на лице словно старый пергамент, испещренный глубокими горизонтальными складками и более мелкими морщинами. Он похож на умную черепаху. Серый костюм в полоску, волнистые волосы, немодные большие очки – он вполне мог бы сойти за общественного бухгалтера или юриста, если бы не чрезмерно яркая, оранжево‑розовая рубашка и галстук‑бабочка цвета раздавленной лягушки.
Кабинет был гораздо больше, чем требуется; сидя в кресле для пациентов, Вера рассматривала невыразительные стены и алебастровую полку над камином. |