Книги Проза Эмиль Ажар Псевдо страница 43

Изменить размер шрифта - +

— Что?

У него на лбу вздуваются вены, его распирает внутренняя жизнь.

— Как отец, да? Когда это я пытался на тебя влиять?

— Никогда, ни в кои веки. Ничего подобного ты себе не позволял. Речь не о том. В этой книге я рассказываю о тебе.

Он засмеялся:

— Отличный сюжет.

— Я рассказываю все.

— Всего в литературе не существует. Всегда есть только отдельные фрагменты. Идея сказать все в одной книге — идея дилетанта. Нехватка опыта.

— Я рассказываю, что ты спал с моей матерью и отказался отвечать за это передо мной. Доктор Христиансен положил мне дружескую руку на плечо. Алиет стояла рядом. Анни, которую от скуки выдумывает реальность, — не было. Тонтон-Макут был далеко. Вокруг стояла привычность и ежедневность. Я лежал, широко раскрыв глаза, но кричать не хотелось, ведь я не боюсь призраков. Они — наши лучшие друзья.

Я боролся. Ацетаты барнума мешались с заумью для пущего отсутствия смысла. Карнабабашки возбухали для вящей бессмысленности. Глуздры клопотали, чтобы подкосить телок и откинуть слова. На виадуках цвели виоки и наслаждались абатки для пущей оригинальности. Конечно, в мире еще оставались цветы, но они пахли сенжоннаперстянкой. Иногда Рембо протягивал мне свои ручки и карандаши. Я из последних сил давил в себе поэму. Под красными абажурами пустые скорлупки слов тонули в поисках глубины, опрокидывались под тяжестью содержания и всплывали на гладкую поверхность, но смысл все равно проклевывался, несмотря на мои нечеловеческие усилия, — слова шатались и искали, кого бы обмануть.

Он стоял у изголовья, он был по-прежнему невозмутим. Ничего, никакой реакции, неизменность.

А потом он взглянул на меня прямо из Парижа.

Голубыми, немного покрасневшими глазами, — но это просто усталость. Ни капли сострадания. Голубой цвет глаз — это еще одна обманчивая репутация.

— Знаешь, всем сюжетам цена одна. В счет идет только манера подачи и талант. Угрызения совести, ненависть к Отцу, потому что он еще не на небесах, отвращение и кровосмешение, в котором нет ничего исключительного, попытки скрыть поглубже любовь, наследственное проклятие, человечность потомков… Почему бы и нет, — если так получится еще одна хорошая книга? Пиши обо мне, о себе самом, пиши и ничего не бойся. Радек говорил Сталину: «Хорошая хозяйка пускает в дело даже отбросы». Я в тебя верю.

Он смотрел на меня не отрываясь, и в глазах у него отражался я сам. Неумолимость пустоты грозила вылиться в искупительную чистоту творчества.

— Значит, нет ничего важнее литературы?

Неправда, еще он любил сигары.

— Знаешь, если книга талантлива, то потом, всегда, так или иначе литература сливается с жизнью, оплодотворяет ее… я это уже объяснял…

Он улыбнулся:

— … Кстати, в одной книге.

— Тогда какая разница, Тонтон, между законченным подонком и благодетелем человечества?

— Бывают подонки по жизни и благодетели человечества по творчеству… Я лично человексовершенно не законченный. И ты тоже. Все такие. В человеке много есть чего про запас — хорошего и плохого.

Э, да он еще и гуманист, подумал я. А может, даже сказал вслух, потому что откуда ни возьмись понабежало десять тысяч кюре и — ну отпускать мне грехи именем моих высоконравственных страданий и его восхитительных книг.

— Освенцим как-то не дал ощутимых художественных плодов. Видимо, придется повторить, — сказал я. — Сифилис отступил под натиском медицины, и нехватка гениев становится все ощутимей. Надо снова оплодотворить мир кошмарами, чтобы в результате получить Достоевского или Гойю. Ты не священное чудовище, ты чудовище — и точка.

Быстрый переход