Да и теперь все равно могут увидеть. Как станут важному назад отсылать хвостик, начнут его чистить — вдруг нитки. Откуда нитки? А уж Ребика все равно побили…
Я сказал Таньке, чтобы украла у мамы маленькие ногтяные ножнички, улучил время, влез на подоконник и тихонько ножничками обрезал нитки. Все-таки осталось вроде шейки, и я распушил там шерсть, чтоб ничего не было заметно.
Ребик подвывал, подрагивал и все лизал задние лапы. Мы с Танькой сели к нему на пол и все его ласкали. Танька приговаривает:
— Ребинька, миленький, били тебя! Бедная моя собака! — Стала реветь. И я потом заревел.
— Отдадут, — говорю, — собачникам. Папа сказал, что отдаст. На живодерню.
И представилось, как придет собачник, накинет Ребичке петлю на шею и потянет. Как ни упирайся, все равно потянет. А потом так, на петле, с размаху — брык в фургон со всей силы. А там на живодерне будут резать. Для чего-то там живых режут, мне говорили.
Потом мы у Фроськи выпросили мяса, — Танька под юбкой мимо мамы пронесла, — и скормили Ребику. А зачем ему есть? Ведь так только, все равно на живодерню.
И мы с Танькой говорили:
— Мы за тебя просить будем, мы на коленки станем и будем плакать, чтоб папа не отдавал.
И это все потому, что Танька выдумала к Варьке подложить Пудю. А Варькина кровать стояла на полу, в углу, на бумажном коврике. Вот Ребик и нанюхал Пудю.
Принесли мы ему пить. Он лакнул два раза и бросил. Танька заревела:
— Он чует, чует!
А я стал ей про живодерню рассказывать. Я сам не знал, а так прямо говорю:
— Двое держат, а один режет. — И показал на Ребике рукой, как режут.
Танька залилась.
— Я скажу, я скажу, что мы!.. Скажем… Хоть на коленки станем, а скажем.
И все ревет, ревет… Я сказал:
— Скажем, скажем. Только чтоб Ребика не отдавали. Не дадим.
И мы так схватились за Ребика, что он взвизгнул.
А время обеда приближалось, и вот уж скоро должен прийти папа со службы. Мама вернулась из города с покупками.
— Не сидите на грязном полу. И не возитесь с собакой — блох напустит.
Мы встали и уселись на подоконнике над Ребичкой и все смотрели на дверь в прихожую. Решили, как папа придет, сейчас же просить, а то потом не выйдет. Таньку послали мыть заплаканную морду. Она скоро: раз-два, и сейчас же прибежала и села на место. Я тихонько гладил Ребика ногой, а Танька не доставала. На стол уже накрыли, свет зажгли и шторы спустили. Только на нашем окне оставили: на шнурке папа повесил Пудю, и никто не смел тронуть.
Позвонили. Мы знали, что папа. У меня сердце забилось. Я говорю Таньке:
— Как войдет, сейчас же на пол, на колени, и будем говорить. Только вместе, смотри. А не я один. Говори: «Папа, прости Ребика, это мы сделали!»
Пока я ее учил, уж слышу голоса в прихожей, очень веселые, и сейчас же входит важный, а за ним папа.
Важный сделал шаг и стал улыбаться и кланяться. Мама к нему спешила навстречу. Я не знал, как же при важном — и вдруг на колени? И глянул на Таньку. Она моментально прыг с подоконника, и сразу бац на коленки, и сейчас же в пол головой, вот как старухи молятся. Я соскочил, но никак не мог стать на колени. Все глядят, папа брови поднял.
Танька одним духом, скороговоркой:
— Папа, прости Ребика, это мы сделали!
И я тогда скорей сказал за ней:
— Это мы сделали.
Все подошли:
— Что, что такое?
А папа улыбается, будто не знает даже, в чем дело.
Танька все на коленках и говорит скоро-скоро:
— Папочка, миленький, Ребичка миленького, пожалуйста, миленький, миленького Ребичка… не надо резать…
Папа взял ее под мышки:
— Встань, встань, дурашка!
А Танька уже ревет — страшная рева! — и говорит важному:
— Это мы у вас хвостик оторвали, а не Ребик вовсе. |