– Вы... про кого... изволите... – залепетал было Филиппыч.
– О, дурак! Я про этого говорю, что волком на меня посмотрел. Вон, стоит – не работает.
– Этот-с! Да-с... Э... э.. это Ермил, Павла Афанасьевича покойного сынок.
Этот Павел Афанасьев был лет десять тому назад мажордомом у бабушки и пользовался особенным ее расположением; но, внезапно впав в немилость, так же внезапно превратился в скотника, да и в скотниках не удержался, покатился дальше, кубарем, очутился наконец в курной избе заглазной деревни на пуде муки месячины и умер от паралича, оставив семью в крайней бедности.
– Ага! – промолвила бабушка. – Яблоко, видно, недалеко от яблони падает. Ну, придется распорядиться и с этим. Мне таких, что исподлобья смотрят, – не надобно.
Бабушка вернулась домой – и распорядилась. Часа через три Ермила, совершенно «снаряженного», привели под окно ее кабинета. Несчастный мальчик отправлялся на поселение; за оградой, в нескольких шагах от него, виднелась крестьянская тележонка, нагруженная его бедным скарбом. Такие были тогда времена! Ермил стоял без шапки, понурив голову, босой, закинув за спину связанные веревочкой сапоги; лицо его, обращенное к барскому дому, не выражало ни отчаяния, ни скорби, ни даже изумления; тупая усмешка застыла на бесцветных губах; глаза, сухие и съёженные, глядели упорно в землю. Бабушке доложили о нем. Она встала с дивана, подошла, чуть шумя шелковым платьем, к окну кабинета и, приложив к переносице золотой двойной лорнет, посмотрела на нового ссыльного. В кабинете, кроме ее, находились в ту минуту четыре человека: дворецкий, Бабурин, дневальный казачок и я.
Бабушка качнула головою сверху вниз.
– Сударыня, – раздался вдруг хриплый, почти сдавленный голос. Я оглянулся. Лицо у Бабурина покраснело... покраснело до темноты; под насупленными бровями появились маленькие, светлые, острые точки... не было сомнения: это он, это Бабурин произнес слово: «Сударыня!»
Бабушка тоже оглянулась и перевела свой лорнет с Ермила на Бабурина.
– Кто тут... говорит? – произнесла она медленно... в нос. Бабурин слегка выступил вперед.
– Сударыня, – начал он, – это я... решился. Я полагал... Я осмеливаюсь доложить вам, что вы напрасно изволите поступать так... как вы сейчас поступить изволили.
– То есть? – повторила бабушка тем же голосом и не отводя лорнета.
– Я имею честь... – продолжал Бабурин отчетливо, хотя с видимым трудом выговаривая каждое слово, – я изъясняюсь насчет этого парня, что ссылается на поселение... безо всякой с его стороны вины. Такие распоряжения, смею доложить, ведут лишь к неудовольствиям... и к другим дурным – чего боже сохрани! – последствиям и суть не что иное, как превышение данной господам помещикам власти.
– Ты... где учился? – спросила бабушка после некоторого молчания и опустила лорнет.
Бабурин изумился.
– Чего изволите-с? – пробормотал он.
– Я спрашиваю тебя: где ты учился? Ты такие мудреные слова употребляешь.
– Я... воспитание мое... – начал было Бабурин.
Бабушка презрительно пожала плечом.
– Стало быть, – перебила она, – тебе мои распоряжения не нравятся. Это мне совершенно все равно – в своих подданных я властна и никому за них не отвечаю, – только я не привыкла, чтобы в моем присутствии рассуждали и не в свое дело мешались. Мне ученые филантропы из разночинцев не надобны; мне слуги надобны безответные. Так я до тебя жила и после тебя я так жить буду. Ты мне не годишься: ты уволен. Николай Антонов, – обратилась бабушка к дворецкому, – рассчитай этого человека; чтобы сегодня же к обеду его здесь не было. |