Изменить размер шрифта - +
Потому что я чувствовал глубокую аналогию между сексом (которого с Люцией у меня еще не было) и политикой; чувствовал, что и в любви к Люции есть доля этой политики, этих стратегий. И отказался. Она смотрела на меня.

— Что же я скажу там, в Партии? — спросила она.

— Скажи им, что я не хочу, — ответил я. — И тебе советую не подписывать, — добавил я.

— Поздно, — сказала она, — Я уже активистка.

Я спросил Люцию, не умнее ли заниматься любовью со мной, чем быть их активисткой.

— Ян Людвик, — сказала она, — ты морально полностью уничтожен; ты просто моральная развалина. Твой джаз отобрал у тебя патриархальную мораль, разоблачил тебя; ты не знаешь, что говоришь. Твое искусство без здорового народного духа — это лестница, стоящая на облаке, просто перебирание ногами, топчущими народное бытие.

Я сказал, что все равно не подпишу.

Но много лет потом я думал над тем, что сказала мне Люция. На своем саксофоне, уже в цирке, я пробовал играть македонскую народную песню; играл ее на инструменте, считающемся классическим джазовым инструментом. И заметил нечто странное, что меня беспокоило: саксофон удовлетворительно исполнял эту нашу народную песню; но он исполнял ее до определенных пределов и не далее. Что-то в ней оставалось невысказанным этим инструментом, как будто он был сделан с другой целью. И до сего дня я не уверен, была ли Люция права; в чем я уверен, так это что в других условиях (если бы она не была членом Партии, например) я бы легче согласился с ее тезисами о здоровом и новом народном искусстве. Если бы она не давила этой политической силой, я бы согласился с ней в вопросе о народном искусстве, если бы она дала мне самому написать заявление о вступлении в Партию, если…

Я точно помню, что потом сказала Люция:

— Ты рискуешь своим будущим, Ян Людвик. Я приказываю тебе подписать и идти со мной.

Она была страшно сердита; похоже было, что она до разговора со мной совершенно не сомневалась, что сумеет выполнить партийное задание — заполучить меня. Ее гнев был мне приятен, хотя мне и не было все равно, что она считала, что моя любовь к ней упростит ей выполнение партийного задания! В этом был расчет, она привлечет меня к ним, используя то, что я ее люблю. Но, с другой стороны, то, что она приказала идти с ней, показало ее гневное бессилие, и это было приятно. (Боже, неужели я был настолько незрел и глуп, что не понял, что именно Люция хотела этим сказать: что хотела, чтобы я был с ней в единственном общественно приемлемом качестве — как товарищ по Партии; неужели я был настолько глуп, что не понял, что это было единственной формой, в рамках которой мы тогда могли быть вместе, тогда, когда партийное сознание было сильнее даже физиологических потребностей?) Чтобы ее развеселить, я сказал, что подпишу. Я взял бланк, перечеркнул везде этот «народный дух», вместо него вписал «Люция» и подписался. Получился вот такой текст:

«Я, потрясенный и опечаленный тем, что происходит теперь с обесчещенной ЛЮЦИЕЙ, вступаю в Партию ЛЮЦИИ и обязуюсь днем и ночью работать над подъемом ЛЮЦИИ до высочайшего уровня, дабы возвратить ей честь и достоинство и…»

Люция прочитала, покраснела — и я получил пощечину. Она, вся в слезах, побежала по коридору, а я впустую звал ее, чтобы извиниться.

Когда Партия Люции победила и когда мы перешли в последний, четвертый класс гимназии, начал проявляться истинный смысл этого происшествия. Люция была права: я мог уже тогда обеспечить свое будущее, просто подписав текст, составленный другим; нужно было только стать частью коллективного, верховного «я» — и все было бы как надо. Между тем я оказался на распутье. Партия Люции решила дифференцировать молодежь; требовалось определиться, и для этого во всех школах началась широкая акция по «анкетированию».

Быстрый переход