И по мере того как она возвращалась к осознанию своего нынешнего телесного облика, из которого только что высвободилась, со дна улицы стали подниматься к окну комнаты (до сих пор казавшейся ей высоко вознесенной над ее жизнью) треволнения сегодняшнего утра, они, постепенно заполоняя комнату, оседали на застекленных репродукциях, на кресле, на столе, на пустой кофейной чашке, а их шествием предводило лицо сына; увидев его, она залилась краской и замкнулась в своей скорлупе: безумная, она уж было хотела свернуть с уготованной ей сыном дороги, по которой до сих пор шла с улыбкой и восторгом, хотела было (хоть на миг) свернуть с нее, а теперь должна смириться и признать, что это единственная предназначенная ей дорога. Лицо сына было таким насмешливым, что она, сгорая со стыда, почувствовала, как становится у него на глазах меньше и меньше, пока, униженная, не превращается всего лишь в шрам на своем животе.
Хозяин дома, держа ее за плечи, вновь повторил: "Какой смысл сопротивляться!", а она продолжала механически качать головой, ибо видела сейчас не хозяина дома, а своего недруга-сына, ненавистного тем больше, чем меньше и униженней ощущала себя. Она слышала, как он попрекает ее разрушенной могилой, но тут вдруг из хаоса памяти, вне всякой логики, выплыла фраза, которую она злобно бросила ему в лицо: "Мальчик мой, старые покойники должны уступить место молодым!"
13
Он ничуть не сомневался в том, что все это и вправду закончится отвращением, ведь уже сейчас при одном взгляде на нее (взгляде пытливом и проницательном) в нем рождалось определенное отвращение; но, как ни удивительно, оно не мешало ему, а, напротив, дразнило и возбуждало, словно он вожделел этого отвращения: жажда обладания сближалась в нем с жаждой отвращения; жажда прочесть по ее телу наконец то, что так долго ему не дано было знать, смешивалась с жаждой это прочтенное мигом обесценить.
Откуда это в нем? Осознавал он это или нет, но сейчас ему представился исключительный случай: его гостья могла возместить ему все, что было у него отнято, что ускользнуло от него, что прошло мимо, все, без чего таким невыносимым казался его возраст, отмеченный редеющими волосами и печально убогим итогом; и он, осознавая или только смутно ощущая это, мог теперь все эти недоступные ему радости лишить смысла и цвета (ибо именно их несказанная цветистость делала его жизнь столь печально бесцветной), мог открыть, что они ничтожны, что они лишь химера, угасание и меняющий личину прах, он мог отомстить им, унизить их, уничтожить.
— Не сопротивляйтесь, — повторял он, пытаясь привлечь ее к себе.
14
Она все время видела насмешливое лицо сына и, когда хозяин дома силой привлек ее к себе, сказала: "Прошу вас, оставьте меня на минуту", и высвободилась; не хотела оборвать то, что вертелось в голове: старые покойники должны уступить место молодым, а памятники — вздор, и ее памятник, который этот человек, что рядом с ней, воздвиг в своей душе пятнадцать лет назад, — вздор, и памятник мужа — вздор, да, мой мальчик, все памятники — вздор, говорила она сыну и с мстительным наслаждением смотрела, как его лицо морщится и искажается криком: "Ты никогда так не говорила, мать!" Конечно, она знала, что никогда так не говорила, но эта минута была озарена светом, преображающим все вокруг.
Какой смысл памятники предпочитать жизни? Ее собственный памятник имеет для нее лишь один-единственный смысл: сейчас она может опрокинуть его ради своего презренного тела; мужчина, который сидит рядом, нравится ей, он молод и, вероятно (даже наверняка), он последний мужчина, который нравится ей и с которым она может предаться любви; и это единственно важное; если потом он и почувствует к ней отвращение и ее памятник в его душе рухнет — ей безразлично; ведь памятник существует вне ее, так же как вне ее и его душа и его память, а все, что существует вне ее, ей безразлично. |