Минутами у него возникала потребность в зеркале — ему хотелось увидеть себя спереди, выпятить подбородок, поднять голову и тем самым прибавить себе сил. Нелепый мужчина, чье тело постепенно утрачивало мужественность, ему не нравился. Не нравились его плечи, ноги, коротко остриженные волосы. Он был смешон — да, это точное слово. Дурацкий зеленый камзол на ногах-палках, наполненный воздухом, пустотой, которую он называл собою. Достойный сожаления философ: ищет суть вещей, а находит себя, взмокшим от пота, на чреслах женщины. Вся его внутренняя чистота, все помыслы отданы в залог хилой плоти.
Маркизу более всего претил обман, гложущий его, как болезнь. Он уже понимал, что обманул себя и эту одинокую, не сводящую с него глаз женщину в кожаных черных ботинках. В голове промелькнули события последних дней. Он начал обманывать себя и ее, сам того не подозревая, в ту минуту, когда она вышла из экипажа, когда он впервые с нею заговорил, и продолжал обманывать потом, когда, прячась от себя, глядел на ее бледную кожу и мечтал к ней прикоснуться. Он уже тогда знал, что случится. Все было предопределено. Грязные чувства, грязные мысли, грязное — от кончиков пальцев до макушки — тело, замаранные белые страницы Книги, грязные кружева манжет и грязные шелковые чулки. И что поразительно: лишь эта женщина оставалась чистой, даже в измятом, с оторванным подолом платье. Маркиз не хотел причинять ей боль — от этого его страдания только бы усилились, и он никогда б от них не избавился. И Книга не допустила бы его к себе, и не впустили бы далекий родной дом и печальное, прозрачное тело жены.
Внезапно в голову ему пришла мысль, точно холодный компресс остудившая жгучее отвращение к самому себе. Если бы Вероника была его дочерью, если б каким-то чудом оказалось, что она его дочь, он мог бы любить ее и не желать ее тела. И даже если бы желание возникло, словно неожиданное дуновение ветерка, или пришло во сне, его можно было бы прогнать улыбкой, взмахом руки. Он видел бы не женщину в ней, а ту, которой назначено перенести в будущее его собственные черты и — в роли матери его внуков — подарить ему дивное ощущение бессмертия. Он мог бы смотреть на Веронику с гордостью и восхищением, и это бы давало ему удовлетворение, а ей — неприкосновенность. Мог обнять ее и гладить по голове, переливая в нее море своей любви. Мог бы всем о ней рассказывать. Отцовская гордость оправдывала бы это постоянное внимание, этот прикованный к ней взгляд, старания сменить тему всякий раз, когда разговор чересчур далеко уходил от ее особы. Он мог бы удачно выдать ее замуж и радоваться ее счастью. И верить, что любить она сможет, только если будет еженощно находить в муже что-то от своего отца. А он бы обнаруживал себя в каждом мужчине, становящемся ее любовником.
Он посмотрел на нее с этой новой мыслью в ожидании какой-то перемены. Вероника почувствовала его взгляд и подняла голову. Он отвернулся.
Вероника могла бы быть его сестрой. Это послужило бы оправданием толкающей их друг к другу силе. Влечение бы объяснялось сходством, общностью опыта, общностью воспоминаний о родном доме, запахе материнской груди, голосе отца. Проблемы плоти тогда б не существовало: они просто были бы одним телом в двух разных формах — женской и мужской. Оба происходили бы из того же самого источника. Одно существо в двух ипостасях. Они бы имели право понимать друг друга без слов, лишь с помощью взгляда или даже мысли. Они бы имели право быть вместе и, что бы ни случилось, оставаться для другого второй его половиной. Утопия двойни — полное сходство, растворение своей неповторимости в другой личности — разве не это самое притягательное в любви? Маркизу вспомнилась некая алхимическая формула, и сейчас она прозвучала для него совсем по-иному:
Два развивает единицу, а три возвращается к единице.
Над собою и Вероникой Маркиз увидел третью фигуру, еще не имеющую названия. |