Изменить размер шрифта - +
Во всех сколько-нибудь заметных городах начались массовые демонстрации, протестовавшие против этого гипотетического решения. Лига Праведных оказала мощное давление — и Верховный суд сдался. Пятью голосами против четырех закон Стоунли — Картера был признан соответствующим Конституции. Благодаря голосу одного человека наука оказалась задушена.

А в том, что она задушена, сомнений не оставалось. Члены ФБНР душой и телом принадлежали Элдриджу, и они налагали вето на любые разработки, не имевшие немедленного выхода в практику.

«Наука зашла слишком далеко, — сказал в своей знаменитой речи, произнесенной в эти дни, Элдридж. — Мы должны остановить ее навсегда и дать миру прийти в себя. Только это в сочетании с верой в Бога даст нам всеобщее и постоянное процветание».

Но это было одно из последних выступлений Элдриджа. Он так никогда полностью и не оправился от травм, полученных в тот незабываемый июльский день, а многотрудная жизнь требовала напряжения, приведшего к срыву. Второго февраля 1976 года он умер, оплаканный так, как никого не оплакивали со времен убийства Линкольна.

Его смерть не оказала немедленного влияния на развитие событий. Порядки, установленные ФБНР, с течением лет становились все более жесткими. Наука была столь слаба, что колледжи оказались вынуждены возродить преподавание философии и классических языков как основных предметов, но, даже несмотря на эти меры, число студентов достигло самого низкого уровня с начала двадцатого века.

Более или менее так же обстояли дела и во всем цивилизованном мире. Ситуация в Англии была еще хуже, чем в Соединенных Штатах, и лишь Германия в какой-то мере избежала упадка — она последняя подчинилась неовикторианскому влиянию.

Самой низкой точки падения наука достигла весной 1978 года — до завершения работ над «Новым Прометеем» к тому времени оставался какой-нибудь месяц. Был обнародован «Пасхальный эдикт» — он был принят за день до Пасхи. Согласно новому закону, все независимые научные работы были запрещены, а ФБНР было предписано разрешать только те исследования, которые оно же и заказывало.

В пасхальное воскресенье мы с Джоном Харманом стояли перед сверкающим металлическим корпусом «Нового Прометея». Меня преследовали мрачные мысли, а Харман был почти в жизнерадостном настроении.

— Ну вот, Клиффорд, мой мальчик, — говорил он, — еще одна тонна горючего, несколько последних доделок, и все будет готово для моей новой попытки. На этот раз среди нас не будет Шелтонов.

Харман начал напевать гимн. Только гимны теперь и передавались по радио, и даже мы, вольнодумцы, иногда принимались их петь — просто уж очень часто мы их слышали.

— Все это без пользы, босс, — мрачно пробормотал я. — Десять против одного, вам придет конец где-нибудь там в космосе, а даже если вы и вернетесь, то вас повесят. Нам не выиграть. — Я безнадежно покачал головой.

— Чепуха! Такое состояние дел не может длиться до бесконечности, Клифф.

— А я думаю, что может. Уинстед тогда был прав. Маятник качнулся, и с тысяча девятьсот сорок пятого года он движется не в нашу сторону. Мы опережаем время — или отстали от него.

— Не говорите мне об этом дураке Уинстеде! Вы теперь повторяете его ошибку. Тенденции общественного развития меняются за века и тысячелетия, а не за годы. Пять столетий мы двигались в сторону расцвета науки. Нельзя вернуться к исходной точке за какие-то тридцать лет.

— Тогда что же сейчас происходит? — спросил я с сарказмом.

— Мы переживаем кратковременную реакцию на слишком быстрое развитие в «безумные десятилетия». Точно такая же реакция имела место в период романтизма — первый викторианский век — после слишком быстрой поступи восемнадцатого столетия — Века Разума.

Быстрый переход