– Шесть фунтов,- сказал я.- Это очень много, Мэйвис. Ты скопишь себе хорошее приданое.
– Сначала надо найти жениха,- сказала она. И принялась рыться в сумочке. Сумочка была большая, из черной лакированной кожи, с инициалами из блестящих камушков.
Внутри, как всегда в женских сумочках, лежали вперемешку пудра, помада, вата, носовой платок, сигареты, спички и фотографии. Она сунула десятишиллинговую ассигнацию мне в руку.- Это мой вклад, дружок,- сказала она.
От ее йоркширской интонации, от вида раскрытой сумочки меня вдруг охватило чувство невыносимого одиночества. Мге хотелось положить голову ей на грудь и забыть о жестоком мире, где каждый твой поступок имеет последствия.
Я заказал бутылку пива и джина. Время мчалось слишком быстро, его невозможно было удержать: всякий раз, как я смотрел на часы, оказывалось, что прошло еще десять минут. Я понимал, что вот только сейчас познакомился с Мэйвис, но это было словно год назад. Я пил терпкое пиво, пахнущее летом, и пол снова закачался подо мной. И тут все впечатления, какие способен пережить человек, нахлынули на меня, словно толпа, сгрудившаяся на месте несчастного случая, и стали с криком требовать, чтобы я впустил их: ощущение танца, ощущение вязкой глины на ботинках, новый вкус пива и прежний вкус коньяка, рома, рыбы, кукурузы, табака, запах сажи, шерсти, запах пота Мэйвис, в котором было что-то нездоровое, ее пудры и помады – мел, фиалковый корень, грушевая эссенция; жаркие руки коньяка снова остановили качающийся пол, и в ту минуту, когда мнилось, что на земле нет иного места, кроме этой длинной комнаты с зелеными ультрасовременными стульями и столами, накрытыми стеклом, оказалось, что мы идем, обнявшись, по узким улочкам, проулкам, дворам, пустырям; потом миновали пешеходный мостик, где под нами бессмысленно лязгали сгрудившиеся паровозы, словно хлопая себя по бокам, чтобы согреться; потом очутились на каком-то дровяном складе в пространстве между сваленными бревнами, и я покинул свое тело, и оно само делало все то, чего ждала от него Мэйвис. Она продолжала льнуть к нему и после минуты обжигающего свершения целовала это пьяное лицо, прижимала эти руки к своей груди.
Тут же за дровяным складом вдоль грязной улочки теснились дома; до меня доносились голоса, музыка, кухонные запахи. Вокруг сверкали огни города:
Бирмингемское шоссе, начинающееся в центре Леддерсфорда, дальше поднимается вверх по холму, и мы находились сейчас на маленькой площадке примерно на середине его склона; вокруг не было просторов – все было забито людьми – двести тысяч одиноких существований, двести тысяч разных смертей. И вдруг вся темнота, которая была изгнана огнями, вся пустота давно застроениых полей и лесов обрушилась на меня, и не стало ни боли, ни радости, ни отчаяния, ни надежды – ничего: призрак в автомате-иллюзионе растворился в глухой стене, и не было монетки, чтобы вызвать его вновь.
– Какие у тебя чудесные мягкие руки,- сказала Мэйвис.- Как у женщины.
– Совсем они… не чудесные,- с трудом произнес я.- Они жестокие. Жестокие руки.
– Ты пьян, дружок.
– Никогда не чувствовал себя лучше.- Я вдруг с ужасом понял, что снова вернулся в свое тело и не знаю, что с ним делать.
– Чудной ты,- сказала она.
Я порылся в карманах и достал портсигар. Он был пуст. Она вытащила пачку сигарет и раскурила две штуки.
– Возьми эту пачку себе,- сказала она.
Некоторое время мы молча курили. Я старался усилием воли сбросить с себя опьянение, но тщетно. Я действительно не мог вспомнить, где живу, и буквально – вот так, как толкуют это слово словари,- не мог решить, сплю я или бодрствую.
– Джек, я тебе нравлюсь?
– Ты понравилась мне с самой первой минуты… как только я увидел тебя.- Я сделал над собой еще одно усилие.- Ты очень миленькая. |