Затем без единого слова повернулась и пошла к двери. В ее медленных движениях было что-то вызывающе сладострастное, какая-то чувственная грация.
Весь остаток дня я слонялся, как неприкаянный, и был положительно выбит из колеи. После второго завтрака я сделал записи о состоянии больных в журнале восточного крыла мужского отделения и в три часа понес журнал доктору Гудоллу домой — он жил в фасадной части главного здания.
На звонок мне открыла пожилая служанка; она пошла доложить обо мне и, вернувшись через минуту, сообщила, что директор хотя и отдыхает, но примет меня. Я прошел вслед за ней в кабинет директора — большую неприбранную комнату со стенами, обшитыми панелями из какого-то неизвестного мне коричневого дерева, сумрачную, так как сквозь готическое окно со свинцовыми переплетами и желтыми стеклами с цветным гербом посредине проникало очень мало света. На софе у большого камина лежал, прикрывшись пледом, Гудолл.
— Вам придется извинить меня, доктор Шеннон. Дело в том, что после богослужения я почувствовал себя неважно и принял солидную дозу морфия. — Он произнес это самым естественным на свете тоном; взгляд у него был тяжелый, изможденное лицо перекошено. — Это Монтень, кажется, сравнивал боли в печени с муками грешников, осужденных гореть в аду? Я как раз из таких страдальцев.
Он отложил в сторону журнал, который я ему принес, и из-под опухших век уставился на меня своими обведенными синевой глазами.
— Вы, как видно, неплохо прижились тут у нас. Я очень рад. Не люблю менять сотрудников. У нас здесь не такие уж плохие возможности для работы, доктор Шеннон… на этой нашей маленькой планете. — Он помолчал со странным, отсутствующим видом, размышляя о чем-то. — Вам никогда не приходило в голову, что мы составляем как бы особую расу на земле, со своими законами и обычаями, добродетелями и пороками, со своими классами и своей интеллигенцией, со своей реакцией на трудности жизни? Люди из широкого мира не понимают нас, смеются над нами, может быть, даже боятся нас. Но мы все же граждане вселенной, живой пример того, что силы Природы и Рока не могут сокрушить Человека.
Сердце у меня замерло, когда, пригнувшись ко мне, он продолжал, глядя куда-то вдаль своими блестящими, темными и совсем крошечными, точно булавочная головка, зрачками:
— Моя задача, доктор Шеннон, цель всей моей жизни — создать новое общество из этих больных, обездоленных людей. Трудно — о, да! — но не невозможно. А какие перспективы, доктор… Когда вы закончите свою нынешнюю работу, я предоставлю в ваше распоряжение поле для научной деятельности невиданного размаха. Мы находимся лишь накануне разгадки тех заболеваний, от которых страдают наши подопечные. Мозг, доктор Шеннон, человеческий мозг во всем его таинственном величии, розоватый и почти прозрачный, поблескивающий, словно дивный плод, в своих нежных оболочках под черепной коробкой… Какой это предмет для исследований… какая увлекательная тайна, которую предстоит раскрыть!
В голосе его звучал восторг. С минуту мне казалось, что он воспарит в совсем уж заоблачные выси, но усилием воли он сдержался. Метнув на меня быстрый взгляд и помолчав немного, он улыбнулся своей сумрачной, но такой обаятельной улыбкой и сказал, что я могу идти.
— Только не налегайте чересчур на работу, доктор. Время от времени надо все-таки давать волю и чувствам.
Я вышел от него вконец сбитый с толку: в нашей беседе было много интересного, но она взволновала и смутила меня. На меня всегда так действовали встречи с ним. Но сейчас я почувствовал это острее обычного.
Я просто не мог найти себе места. В крови у меня было такое волнение, что, казалось, вены сейчас лопнут. Сказал же доктор Гудолл, что надо время от времени давать волю и чувствам.
Хотя я без конца твердил себе, что не откликнусь на приглашение, однако около восьми часов я все-таки постучал в дверь комнаты отдыха для сестер и вошел: надо же найти какое-то спасение от этих лихорадочных, мучительных мыслей. |