|
Ишь, меня ещё обозвала! Не сказала, где мина-то!»
Он посмотрел вслед телеге, вздохнул и стал подниматься, но поскользнулся и съехал в кювет. С трудом отыскал под ногой место потверже, вылез, обтёр рукавом лицо, и холодная жижа потекла со лба к подбородку.
— Ползаю тут, как… — обозлился он, — как… — до него вдруг дошло, какое слово не смогла досказать партизанка. — А-аа, — протянул он. — Вот что!
Вся смертная тоска, накопившаяся в его душе от обиды, боли и страха, вся нестерпимая тоска, что каким-то образом всё же уживалась в его робком сердце, в этот момент достигла такого предела, что обратилась (так бывает иногда с тихими, слабыми характерами) в бешеную ярость, и Калина, отшвырнув вожжи, схватил рукой себя за волосы и стал приговаривать, будто в беспамятстве:
— Стреляйте, не поеду! Вешайте! Червь, да, да, червь я! Она-то девка помирающая, а на неё пистолет держат! Боятся её! А я… За жизнь что терплю! Да разве это жизнь?.. Собаку ударь, дак она и то зубы покажет. А тут — хуже собаки, выходит! Не поеду! Пусть стреляют!
Он кричал, но слова его подхватывал ветер, словно пустую шелуху. Никто их не слышал. Партизанка была далеко. Немцы ещё не вернулись.
— Сколь можно мучаться-то… Неужто я слабее этой девки?
Калине вдруг вспомнился Сверлилкин. Его слова о том, что в Ленинграде любой инвалид, любая женщина немцу штыком в горло упёрлись.
— Неужто я ничего не могу?
Но что он мог!
— Кончать! Шнель, шнель! — заорал ефрейтор. Они проводили эсэсовцев и уже вернулись назад. — Десять минут! Пора открывайт движений!
Калина, низко опустив голову, еле сдерживаясь от ярости, поднял вожжи.
— Нно, — хрипло выдохнул он. — Нно, нно!
— Айн момент! Дурак! — завопил ефрейтор. — Мы должны уехать!
— Ах, сволочи! — проводил Калина взглядом мотоцикл. — Шкуры свои поганые увезли, а я тут должен… Да найти бы мне мину, дак я б вас рванул, хоть бы с собой вместе! Да будь у меня две руки — горло бы перекрутил хоть одному бы, а там стреляйте!
Калина весь дрожал, но уже совсем не от страха.
— Нно, несчастный! — заорал он на мерина.
— Одна партизанка и восемь эсэсовцев! — сказал водитель, когда они вернулись на свой бугор. — Идиотство!
— А ещё мост! — проворчал ефрейтор. — Я же говорил, что они ненормальные люди! — он натянул плащ на голову. — Я совсем промок. Поставь мотоцикл немного в эту сторону. Чтобы дождь не бил в лицо.
— Но тогда плохо будет видно его.
— Да уж теперь всё равно. Сейчас он окончит. Этот — другой. Она бы не стала так!
— Да, она бы не стала, — водитель развернул мотоцикл. — Я буду всё же посматривать.
— Да-да. Обязательно.
— Машины ждут с обеих сторон. Опаздываем!
Мерин приближался к щербатому камню.
«Придется вылезать из кювета, иначе его не обойдёшь, — думал Калина. — А немцы-то на меня и смотреть перестали. Чего им на меня смотреть, куда я денусь… А вот возьму, да и переверну опять борону! — вдруг ужалила его мысль. — Переверну! Они и не увидят ничего. Я на шоссе вылезу да сбоку пойду. А если увидят… Застрелят… И пусть! Ничего я теперь не боюсь. Сейчас я…»
Он выбрался из кювета, не сводя глаз с немцев, придержал мерина и стал переворачивать борону.
— Тяжеленная, — натужился Калина. |