Изменить размер шрифта - +
Но сознание, что никто из ее детей не преуспел в жизни, заставило ее вновь сгорбиться в кресле. Она смигнула выступившие на глазах слезы. Что такое заключалось в лете, что делало его островом в жизни, думала она, и отчего так мал был этот остров? В чем они ошибались? Что делали не так? Они любили ближних своих, были умеренны, ставили честь превыше корысти. Отчего же тогда они лишились способности соображать и действовать в этом мире, лишились воли, силы? Отчего эти хорошие и милые люди, окружающие ее, кажутся персонажами некой трагедии?

— Помните тот день, когда свинья упала в колодец? — спросила она.

Произведения Чивера связаны главным образом с жизнью среднего класса. Его часто представляют писателем-реалистом, хотя он куда более необычный и провокативный, чем кажется на первый взгляд. То неожиданное «я» перехватит контроль над повествованием, а то вдруг жутковатое, соумышленное «мы». Рассказ то стремительно скакнет вперед, то уткнется в ложный конец или ложное начало, то на полпути отклонится, резко обрывая начатую повествовательную линию. Кажется, Чиверу ужасно нравится снимать с себя ответственность за своих персонажей, только коснуться их за долю секунды до коллизии, а потом бросить на произвол судьбы.

В рассказе «Клад», написанном в 1950 году, есть описание, которое всякий раз приходит мне на память на Манхэттене. Две женщины часто встречаются в Центральном парке поболтать. «Подруги просиживали подле своих играющих детей до самых сумерек; воздух становился мутным от копоти, тянуло гарью, город походил на пылающую бессемеровскую печь, парк — на лесную опушку каменноугольных рудников, а поблескивающие после дождя валуны среди травы можно было принять за шлак».

Мне нравится произносить это вслух. Город походил на пылающую бессемеровскую печь. Я не знаю других писателей, которые с такой легкостью воссоздают окружающий мир.

Разрыв между внешним и внутренним, который так привлекает в рассказах Чивера, присутствует и в его собственной жизни (что известно всякому, кто читал его дневники), но для нее отнюдь не благотворен. Хотя жизнь Чивера всё более обрастала атрибутами буржуазности, он по-прежнему ощущал себя самозванцем среди представителей среднего класса. Отчасти это был вопрос денег. Даже когда он сажал свою дочь в такси, которое ежедневно отвозило ее в частную школу, он мучительно сознавал, что слишком беден и не может дать чаевых швейцару или вовремя оплатить счет. «Аренда квартиры не оплачена, — в отчаянии пишет он в дневнике в 1948 году, — нам совсем нечего есть, почти нечего есть: консервированный язык и яйца».

Вот часто упоминавшийся эпизод времен жизни в Саттон-Плейс. Чивер каждое утро входит в лифт: маленькая аккуратная фигурка в костюме и галстуке, неотличимая от других усердных тружеников, свежевыбритых мужчин, группки которых втискиваются на каждом этаже. Но в то время как они, выскочив из подъезда, устремляются в разные концы города к своим рабочим местам, он спускается в цокольный этаж, раздевается до исподнего и садится за пишущую машинку, а позднее снова облачается в костюм и выходит, чтобы пропустить стаканчик перед ланчем. Ощущение себя фальшивомонетчиком и фальшивкой одновременно могло, вероятно, будоражить Чивера, но в дневнике он не без грусти отмечает: «Покидая цокольный этаж, я подстегиваю свое самоуважение».

Писатели, даже самые социально благополучные, должно быть, остаются в каком-то смысле белыми воронами, хотя бы потому, что их работа — наблюдать и свидетельствовать. Как бы то ни было, присущее Чиверу ощущение своего лицемерия имело глубокие корни. После новогодних праздников, проведенных на севере штата с состоятельными друзьями, он записал в смятении мысль, которая внезапно пришла ему, пока он держал в руках полотенце с монограммой:

В юности я принял решение просочиться в средний класс, как шпион, чтобы занять выигрышную позицию для атаки, но подчас мне кажется, что о цели-то я забываю, а свою личину воспринимаю слишком серьезно.

Быстрый переход