После смерти сына горевала она недолго.
— Он всегда квелый был, — рассказывала она мне о нем как-то вечером. — Мне семьдесят шесть, а я на здоровье не жалуюсь. А вот он вечно жаловался, такой уж был человек, совсем, к примеру, как ваш Робинзон... Так, говорите, лестница в подземелье трудная? Вы уже с ней познакомились? Верно, она и меня выматывает, зато в иные дни дает мне до двух франков с каждой ступеньки. Я считала. Ну, а за такую цену я, если понадобится, до самого неба долезу!
Мадлон клала в еду много пряностей и томата. Вкуснота! А тут еще розовое вино. Даже Робинзон приучился к нему — на Юге иначе нельзя. Он уже выложил мне все, что случилось за время его житья в Тулузе. Я его больше не смущал. Он меня разочаровал и, по совести говоря, стал мне малость противен.
— Буржуй ты, — заключил я наш спор, потому что тогда для меня не существовало ругательства обидней. — Только о деньгах и думаешь. А когда зрение у тебя наладится, станешь почище других.
Брань на него не действовала. Похоже, скорее подбадривала его. К тому же он знал, что я говорю правду.
«Теперь этот парень устроен, — думал я, — и хватит с ним носиться. Жена с характером и, бесспорно, немножко распутница переделывает мужчину до неузнаваемости. Я считал Робинзона авантюрным типом, а он, с рогами или без, слепой или зрячий, все равно останется ни рыба ни мясо. Так-то».
К тому же старуха Прокисс быстро заразила его скопидомством, а Мадлон — стремлением осупружиться. Большего и не требовалось. Он получит свое. Особенно когда расчухает, что малышка такое. Мне-то об этом кое-что было известно. Я солгал бы, сказав, что не испытывал никакой ревности. Это было бы несправедливо. Мы с Мадлон иногда улучали минутку и встречались у нее в комнате перед обедом. Устраивать эти свидания было не просто. Мы о них ни словом не упоминали. Всячески соблюдали сдержанность.
Не надо воображать из-за этого, что она не любила своего Робинзона. Это совсем разные вещи. Но коль скоро он играл в жениховство, она, естественно, играла в верность. Такое уж между ними было чувство. Главное в таких делах — найти общий язык. «Я не хочу трогать ее до свадьбы», — признавался он мне. Это был его пунктик. Значит, ему — вечность, а мне — данная минута. К тому же Робинзон говорил мне, что задумал бросить старуху Прокисс и вместе с Мадлон открыть ресторанчик. Все по-серьезному.
— Она смазливая и клиентам понравится, — предсказывал он в минуты просветления. — И потом, ты же знаешь, как она готовит, а? Насчет стряпни кого хочешь обскачет!
Он даже рассчитывал призанять у мамаши Прокисс начальный капиталец. Я был не против, но предвидел, что уговорить ее будет нелегко. «Ты все видишь в розовом свете», — возразил я, чтобы поостудить его и заставить хорошенько подумать. Тут он неожиданно разревелся и обозвал меня свиньей. Обескураживать-то, в общем, никого не надо, и я сразу признал, что был не прав — это все моя чертова хандра. До войны Робинзон промышлял гравировкой на меди, но теперь и слышать об этом не хотел. Он должен быть свободен.
— Понимаешь, при моих легких мне нужен свежий воздух, да и зрение у меня все равно не станет прежним.
В известном смысле он был прав. Возразить мне было нечего. Когда мы проходили с ним по знакомым улицам, прохожие оборачивались, чтобы посочувствовать слепому. Люди жалеют калек и слепцов, и можно сказать, что у них есть-таки запас любви. Я сам не раз чувствовал это по себе. И запас огромный — этого отрицать не станешь. Одна беда — люди и при таком запасе любви остаются суками. Они не пускают его в ход, и все. Прячут в себе, где он и хранится без всякой для них пользы. Вот эта любовь и подтачивает их изнутри.
После обеда Мадлон возилась с ним, своим Леоном, как она его называла. |