Лошади несчастны, но хоть свободны. Блядский энтузиазм, он, увы, только для нас!
В этот момент я отлично различал дорогу и по сторонам ее в грязище большие квадраты и кубы домов со стенами, выбеленными луной, — большие, неравной величины куски льда, немые, бледные глыбы. Выходит, здесь и конец всему? Сколько я проживу еще в этом одиночестве, прежде чем меня хлопнут? До смерти? В какой канаве? Под какой стеной? Быть может, меня тут же прикончат? Ножом? Иногда в таких случаях выкалывают глаза, отрезают руки и прочее. На этот счет рассказывали разное и далеко не смешное. Почем знать?.. Стук копыт... Еще стук... Не хватит ли? Лошадь топает, как два человека в железных башмаках: они бегут бок о бок, но до странности не в ногу.
Мое глупое сердце, заяц, пригревшийся в тепле за реберной решеткой, трясется, съеживается.
Если разом махануть вниз с Эйфелевой башни, наверно, почувствуешь что-то в этом роде. Будешь силиться ухватиться за воздух.
Деревня таила в себе угрозу для меня, однако таила ее не целиком. В середине площади крошечный фонтанчик булькал для одного меня.
В ту ночь все было мое, только мое. Я наконец стал владельцем луны, деревни, беспредельного страха. Я перевел коня на рысь. До Нуарсер-сюр-ла-Лис оставался по меньшей мере час езды, когда сквозь щель над какой-то дверью я заметил хорошо замаскированный свет. Я прямиком двинулся туда, обнаружив в себе известную лихость, нестойкую, правда, но прежде не возникавшую во мне вовсе. Свет тут же погас, но я его уже видел. Я постучал, потом еще и еще, громко окликая — на всякий случай наполовину по-немецки, наполовину по-французски — незнакомцев, запершихся в темноте.
Наконец створка двери приоткрылась.
— Вы кто? — раздался шепот. Я был спасен.
— Драгун.
— Француз?
Я пригляделся: со мной говорила женщина.
— Да, француз.
— Тут недавно проехали немецкие драгуны, так тоже говорили по-французски.
— Но я-то настоящий француз.
— А...
Она, кажется, в этом сомневалась.
— Где они теперь? — спросил я.
— Уехали в сторону Нуарсера часов около восьми, — указала она пальцем на север.
На пороге из тьмы выступила девушка — платок, белый фартук.
— Что немцы у вас тут наделали? — спросил я.
— Сожгли дом рядом с мэрией, а здесь закололи пикой в живот моего братика. Он играл на Красном мосту и глядел, как они проезжают. Да вот он, — показала она. — Посмотрите.
Она не плакала. Снова зажгла свечку, огонек которой я видел. И тут — это правда — я разглядел в глубине на матрасе маленький трупик в матросском костюмчике; голова и шея, синеватые, как пламя сальной свечи, выступали из широкого квадрата синего воротника. Все тело съежилось, руки, ноги, спина скривились. Удар пикой словно вставил ему ось смерти в середку живота. Рядом, стоя на коленях, горько плакала мать, отец — тоже. Потом они заныли в один голос. Но мне очень хотелось пить.
— Не продадите ли бутылку вина? — осведомился я.
— Спросите мать. Она знает, может, еще осталось. Немцы у нас его много взяли.
И обе женщины принялись вполголоса обсуждать мою просьбу.
— Больше нет, — объявила мне дочь. — Немцы все забрали. А ведь мы им сами наливали, и помногу.
— Ну и пили же они! — вздохнула мать, разом перестав плакать. — Любят, видать, это дело.
— Больше ста бутылок, это уж точно, — добавил отец, не вставая с колен.
— Так-таки ни одной не осталось? — гнул я свое, не теряя надежды: очень уж мне хотелось выпить, особенно здешнего белого — оно горьковатое, но взбадривает. |