Изменить размер шрифта - +
.

– Греко-македонцем.

– Это звучит немного непривычно, но мне это больше нравится, чем, например, болгарин: если был бы мальчик, это вызвало бы грязные намеки [слово «Bulgar» по-английски созвучно со словом «bugger» – педераст].

– Но у вас не было бы выбора.

– Я бы стойко держалась, и, когда сказали бы «тужься», я бы не тужилась. Дотерпела бы до греко-македонской границы. Сколько времени мы едем по территории Греко-Македонии?

– Всего сорок минут.

– Так мало! Это плохо. Пришлось бы провернуть все очень быстро. Ничего смешного, – добавила она, – я боюсь. Что скажет Джулиан, когда узнает, что месячные так и не пришли? Я и правда думала, поезд поможет, ну вроде как вытряхнет все из меня.

– Джулиан виноват ничуть не меньше, чем вы.

– Теперь, когда существуют таблетки, все не так. Теперь во всем виновата девушка. Я и правда забыла. Когда я принимаю снотворное, я просыпаюсь с дурной головой и ничего не помню, а если потом еще глотаю метедрин, чтобы не хотеть спать, то обычно прихожу в такое возбуждение, что начисто забываю о повседневных вещах – о том, что надо принять таблетку или вымыть посуду. Но Джулиан, я думаю, всему этому не поверит. У него будет чувство, будто его заманили в ловушку. У него часто такое ощущение. Сначала, он говорит, его заманила в ловушку семья, а потом едва не захлопнулась ловушка, когда он был в Оксфорде – еле успел уйти до того, как получил степень. Потом ему чуть не подстроили ловушку троцкисты, но он вовремя догадался. Он заранее видит все ловушки. Но, Генри, я-то не хочу быть для него ловушкой. Правда, не хочу. Я почему-то не могу называть вас Генри. Какое-то ненастоящее имя. Можно я буду звать вас Клякса?

– Почему Клякса?

– У меня когда-то была собака Клякса. Я все время с ней разговаривала. Когда отец с матерью развелись, я ей рассказывала про этот кошмар во всех подробностях, в смысле – про интеллектуальную жестокость.

Она прислонилась ко мне – волосы ее хорошо пахли. Знай я лучше женщин, я наверняка бы догадался, каким из парижских шампуней она их моет. Рука ее лежала на моем колене, а огромные часы уставились на меня белым пустым циферблатом, на котором было всего четыре цифры: 12, 3, 6, 9 – ярко-алые, словно только они и были важны и только их следовало знать, чтобы вовремя принять лекарство. Я вспомнил крошечные часики, совсем как игрушечные, которые сэр Альфред подарил мисс Кин в день ее совершеннолетия. На крошечном кружочке умещались все двенадцать цифр, все одинаково главные, каждая исполняющая положенную ей функцию. На циферблате Тули отсутствовали основные часы моей жизни. На них не было часов, отпущенных на то, чтобы спокойно посидеть, наблюдая за тем, как женщина плетет кружева. Мне казалось, что я, будучи в Саутвуде, в один из вечеров повернулся спиной к возможности иметь семейный очаг и поэтому сейчас меня трясет и бросает от одной стенки к другой в этой кромешной болгарской тьме.

– В чем состояла эта интеллектуальная жестокость? – Приходилось задавать ей вопросы, это был единственный способ нащупать почву в этом новом для меня мире, но у меня не было к этому привычки. Много лет подряд люди задавали вопросы мне: «Какой кредит вы посоветуете взять? Стоит мне продать сто акций „Империал тобакко“ [крупная табачная фирма] до того, как будет опубликован очередной отчет комиссии по борьбе с раком»? Когда я ушел на пенсию, почти на все вопросы, которые мне хотелось задать, я находил ответ в книге «Каждый сам себе садовник».

– Своими глазами проявление интеллектуальной жестокости я видела всего один раз, – продолжала Тули. – Это когда отец разбудил мать, чтобы дать ей утром чай прямо в постель.

Быстрый переход