Гоголь подал мальчику двугривенный, и они поехали.
Мало того, что затеянная проделка с Путимцем не удалась, но теперь еще явилась забота ее разгадывать.
– Что это за чудо такое с ним поделалось! – заговорил, отъезжая, Гоголь.
– А це певно таке чудо над ним поднялось, – отозвался с облучка паробок, – що мабуть кто-сь сего бисова кацапа добре по морди набив або по потыльци ему наклав.
– Кто же его мог побить?
– А бог цирковный его знае!..
– А ты наверное ничего не слыхал, что его били?
– Ни, я не чув, а тильки бачите, що вин такий добрый зробився.
– Но кто же его мог бить в его собственном доме?
– Еге! чи-то мало панов туточки скризь по шляху издят. Може, який войсковий ихав да и набив. Войсковии на се добре швидки от разу.
– Вот, вот и есть! вот и есть! – воскликнул Гоголь, хватая Черныша за руку, – ты увидишь, ты увидишь! – И сейчас же, не проехав села, он велел подвернуть к той хатке, где они в прошлый проезд видели больного «притомленного» хлопца с его убогим «харчем».
IX
Хлопец опять лежал, как и в тот раз, на том же земляном полу без подстилки, а возле него, как и тогда, стояла та же скамейка и «снеданье». Харчи помещались в той же «полывьяной мисочьке», но только это были уже харчи значительно улучшенные: хлебные корки теперь у него плавали в молоке, а не в воде из той кринички, что весьма «глубока да припогановата».
Хлопчик в эти несколько дней как будто поправился. Он сразу же признал облагодетельствовавших его добрых панычей, а панычи зато узнали от него прелюбопытную историю, которая случилась с Путимцем. Действительно, с ним случилось происшествие в том самом роде, как угадывал ямщик: ехали два офицера, спросили себе молока и выпили оное также без торгу, как Черныш и Гоголь, а когда дворник потребовал с них рубль за кувшин (по тому, что ему наговорил в насмешку Гоголь), то военные, как люди на руку весьма скорые, тотчас же его жестоко за это оттузили.
Мальчик рассказывал все подробности, что и глечик пустой кацапу об голову разбили, а больше всего ухо ему скризь так порвали, що аж и серьга выпала.
. . . . . . . . .
– А что! а что! Вот и есть, вот и есть! – заговорил опять Гоголь. – Вспомни, что я тебе ночью говорил! Я говорил, что он сам себя прибьет, вот он уже и прибил… и как больно прибил…
– Подлец, – подсказал Черныш.
– Да я ж тебе кажу: он старый! Он покается.
– А я кажу: подлец, и никогда не раскается.
Гоголь посмотрел на товарища и молвил:
– Сам будешь старый!
И, проговорив это, поэт сразу же задумался и упорно молчал всю дорогу до самого Нежина. Чернышу показалось даже, как будто у него несколько раз наворачивались на глаза слезы.
– Что тебе, жаль его, что ли? – осведомился Черныш.
– Да, жаль, – отвечал Гоголь и, «размахнув руками, як крыльями, навкруг во вси стороны», добавил: – понимаешь… мне жаль всех их… всех… Они все так… сами себя выбьют.
– То есть – эта вся кацапузия сама себя прибьет?
– Да, да. |