Последними вернулись с жальника потные, перепачканные землей батраки. Рубахи у обоих были обвязаны вокруг пояса, рожи красные от усталости, и бабки сердито зашикали: что за непотребство перед ликом смерти, а ну живо ополоснитесь и оденьтесь! С хозяина своего пример берите: во всем чистом, хоть самого хорони, и в глазах скорбь вселенская…
Вид у хуторянина действительно был печальный донельзя. От сделки, которая могла принести ему сто златов навара — или разорить на триста, — пришлось скрепя сердце и, скрипя зубами отказаться. Никакого обеспечения у Суркова подельника не было — только рисковый план, такой дерзкий, что мог бы сработать. Но подписываться на него без одобрения видуньи хуторянин не отважился (таких дураков, чтоб за сотню в омут с головой кидаться, во всем Ринтаре едва ль пара штук найдется!). С путником советоваться тоже не хотелось — дельце-то не слишком законное, как бы наместнику не донес. Так что оставалось только мрачно сопеть, в ожидании выноса бабкиного тела подсчитывая упущенные барыши.
Но интересно, куда же подевалась эта негодная девчонка?!
* * *
Ночью Жар спер у цыган гитару, за что теперь получал жуткий разнос. Причем цыгане уехали еще затемно, и догонять их с извинениями, как настаивала Рыска, было поздно. Пришлось двигаться своей дорогой, изнемогая под гнетом совести, которой у девушки, как всегда, хватало на троих.
— Вот скажи, — кипятилась она, неосознанно попинывая Милку в бока, отчего корова все ускоряла и ускоряла шаг, в конце концов, перейдя на рысь, — зачем она тебе вообще понадобилась?!
Вор и сам не очень хорошо это понимал и лишь виновато разводил руками. Незамысловато щипать струны он умел, однако, на кой гитара в дороге, если ты не менестрель? Только по спине лупит и бренькает некстати.
Цыгане подвернулись им днем — друзья проезжали мимо табора, когда тот начал сниматься с места, и трех всадников буквально засосало в пеструю круговерть. Смуглые белозубые женщины окружили Рыску, широко улыбаясь и треща на непонятном языке, будто стая сорок. Девушка испуганно прижала к груди узел с деньгами, впервые жалея, что за пазухой нет сторожевого крыса. Впрочем, цыганки вовсе не собирались ее обворовывать: их забавляла растерянная, густо покрасневшая весчанка на пестрой, как лоскутное одеяло, корове.
— Э-э-э, красавица! — нараспев проговорила пожилая, но одетая ярче молодок женщина, звеня низками браслетов на гибких и проворных, будто змеи, руках. — Зачем глаза прячешь? Они же у тебя особенные, счастье приносят! Что, не веришь? Точно говорю! На кого из парней посмотрят — тот и счастлив! Хочешь, погадаю, кому повезет?
Рыска, и без того сразу потупившаяся, зажмурилась и отчаянно замотала головой. Цыганки еще немного повеселились и оставили ее в покое, успев воткнуть в волосы над ухом желтый махровый цветок (девушка обнаружила его только утром, мятый и увядший).
Зато Жар сразу нашел общий язык с цыганским вожаком, смуглым кудрявым молодцем в броской синей рубахе и штанах такой необъятной ширины, будто их пошили из двух юбок. Четыре лучины свежеиспеченные друзья ехали рядом, оживленно обсуждая, как лучше красить коров (на наивный Рыскин вопрос, зачем это вообще надо, оба обидно расхохотались), а на вечернем привале перешли от слов к делу, осуществив давнюю мечту Сурка: сделали Милку сплошь черной. В таком виде корова казалась намного стройней и свирепей, хотя глаза у нее выпучивались не от ярости, а от изумления.
Разницы между левой стороной (красил Жар) и правой (работа цыгана) Рыска не заметила, но в светлых штанах на Милку теперь лучше было не садиться.
— А если она под дождь попадет?
Цыган гнусно захихикал и сказал, что главное — чтобы дождь не пришелся на базарный день. |