Выразительным доказательством этого может служить перевод А. Ковельманом агноновского рассказа «Древности» о расселении евреев в Польше: в этом крохотном рассказике 291 слово, которые потребовали от ученого переводчика 23 комментариев общим объемом в 330 слов! И это неудивительно: Агнон пишет на языке, каждое слово которого, как сказал когда-то выдающийся исследователь еврейской мистики и каббалы Гершом Шолем, «доверху переполнено специфическими смыслами, и Господь не может молчать в этих словах, которыми Он Сам говорил когда-то». И у Агнона эти слова действительно взрываются и извергают свои древние и средневековые смыслы в его тексты. Не случайно многие американские агноноведы по сей день твердят, что этого писателя невозможно понять и оценить иначе как в оригинале. Замечательную иллюстрацию этой языковой исключительности Агнона нашел некогда один из его переводчиков Израиль Шамир, сравнивший его с вымышленным героем Борхеса Менаром, который-де написал «Дон Кихота», как это сделал бы современный писатель, не заменив при этом ни единого слова. Вот так же и Агнон, — писал Шамир, — эта человек нашего времени, пишущий современную книгу языком, которым мог бы ее, и притом слово в слово, написать средневековый еврейский автор. (Думается, однако, что с той же точностью об Агноне можно сказать и обратное: зачастую он кажется средневековым автором, который задался целью на своем архаичном языке написать, слово в слово, современный роман, который могли бы написать Фолкнер, Кафка или Томас Манн.)
Как бы то ни было, понятно, что преподаватель Торы и иврита Фрухтман лучше многих других был подготовлен, чтобы понять и по достоинству оценить языковые богатства агноновской прозы. А к тому же, напомним, он был еще и уроженцем той австро-венгерской Галиции (ныне Юго-Западной Украины), в одном из городков которой вырос и Агнон, — тех городков, где веками жили вперемешку евреи, немцы, поляки и украинцы (последние больше в селах и деревнях), где еще и перед Первой мировой войной вовсю звучала еврейская речь, гроздьями росли еврейские синагоги и Дома учения, где с детства учили Тору, а потом и Талмуд, и многие приобщались к хасидизму, замешанному на каббале, или к сионизму, замешанному на мессианстве, где, короче, царили устоявшийся еврейский быт и еврейская, основанная на Торе и Талмуде культура, слегка затронутые веяниями XIX–XX веков. Кто же еще, как не Фрухтман, этот воистину «идеальный читатель», мог так смаковать каждую страницу, узнавая знакомую ему жизнь и знакомых ему людей и восхищаясь тем, с каким реалистическим мастерством и психологической глубиной они воссозданы автором?!
Мы можем насладиться рассказом Нитцы Бен-Дов, но он оставляет неприятную занозу: если, как сказано выше, воссоздать язык Агнона невозможно, а гениальность его описаний еврейского мира может смаковать лишь знающий этот мир «идеальный читатель», что тогда могут дать переводы Агнона читателю неидеальному? А ведь именно таков русскоязычный читатель в России да зачастую и в Израиле тоже.
К счастью, ответ на этот вопрос так же очевиден, как сам вопрос: такой читатель может открыть для себя в переводах Агнона то, что в его творчестве общечеловечно. Конечно, Шмуэль-Йосеф Агнон, книгу которого вы сейчас прочли, — прежде всего выдающийся, даже самый выдающийся еврейский писатель XX века. Об этом говорят упомянутые выше десятки книг и сотни статей, посвященных его жизни и творчеству; это удостоверено шведской Академией наук, присудившей ему Нобелевскую премию по литературе. Но в конце концов, эту премию ему дали не за непереводимые достоинства его языка или богатство его библейских аллюзий. Ему дали ее за то, что делает писателя «выдающимся» для всех читателей, независимо от их национальной или культурной принадлежности, — за важность и глубину поднимаемых им общечеловеческих проблем. Без этого «для всех» нет ни премий, ни подлинно большого писателя. |