А история доктора Милха и его жены, бегло упомянутая в конце романа, подробно изложена в глубоком психологическом рассказе «Развод доктора», тогда как герои противоположного по сюжету рассказа «Метаморфоза» снова возникают в одной из глав «Путника». При этом Агнон, по своему всегдашнему обычаю, явно играет с читателями, не просто вводя эти переклички, но и открыто извещая нас, что те или иные люди упомянуты или будут упомянуты в других его же произведениях. В итоге перед читателем постепенно (и намеренно) разворачивается картина некоего единого мира, населенного общими героями. Даже реб Юдл из баснословных времен «Сретенья невесты» вдруг возникает в этом мире в романе «Вчера-позавчера» как дальний предок героя этого романа, молодого сиониста, который нелепо погибает, укушенный бешеной собакой.
Точности ради необходимо, однако, сказать, что этот «агноновский мир» объединен не только формально именами героев и событиями их жизни. Он многократно пронизан исшит также нитями общих, сквозных для Агнона психологических мотивов, которые порой позволяют исследователям «заглянуть в душу» автора, несмотря на его упомянутую «маску», — тогда они (как, например, Давид Абербах в книге «„На ручки замка“: основные мотивы Агнона») обнаруживают в текстах Агнона весьма любопытные скрытые вещи — например, сквозной мотив бесконечных странствий, которые никак не приближают к цели; и повторяющуюся ситуацию, в которой герой тянется к женщине, одновременно страшась ее; и мучительные сны или кошмары наяву, преследующие героев, и т. д. и т. п. Психологический мир Агнона оказывается не менее сложен, чем, скажем, мир Достоевского, но в содержательном плане он (в отличие от мира Достоевского) наполнен не яростными концептуальными спорами, а скрытой страстностью бесхитростной исповеди, и излюбленный прием автора здесь — не столько показать столкновение идеологий, сколько дать очередному герою рассказать очередную «майсу», на свой лад поведать о драме своей жизни. Поэтому и главные вопросы человеческого существования раскрываются здесь не в лоб, а исподволь, в многоголосии человеческих судеб.
И центральный среди этих вопросов для Агнона — разумеется, вопрос о судьбах еврейского народа. Как уже спрошено выше: действительно ли он окончательно покинут Господом или попытка воссоздать новую жизнь на Земле обетованной все же увенчается успехом? А тогда в чем будет состоять этот успех? В возрождении традиции или же в появлении нового — секулярного и чисто рационального — еврейского общества? Выживет ли оно? Останется ли еврейским?
Тексты Агнона не дают однозначного ответа на эти вопросы. Чем ближе они к современности, тем более расплывчатыми становится их финал — как, например, в «Песчаном холме», в «Обрученных», где герои застывают в немой сцене, или в том же «Вчера-позавчера». В самом деле, что символизирует собой нелепая смерть молодого сиониста от укуса бешеной собаки в этом романе? Просто насмешливую непредсказуемость человеческой судьбы или грядущий провал сионистского проекта? И случайно ли, наконец, что самый амбициозный замысел Агнона (в романе «Шира»): напрямую показать, каким в действительности становится современный, рационалистический и секулярный еврейский Израиль, — вообще остался незавершенным, несмотря на десятилетия повторных возвращений автора к рукописи? Не является ли это скрытым признанием самого Агнона в отсутствии у него однозначного ответа на главный вопрос его жизни? В самом деле, что может быть более убедительным подтверждением «открытости текста», чем отсутствие у него конца?
Однако эта незаконченность, отсутствие однозначных выводов — то, что мы назвали «открытостью текста», — не всегда тождественно отчаянию. Вопреки мнению некоторых агноноведов, Агнон — не «еврейский Кафка», несмотря на сходство рассказов из агноновской «Книги деяний» с «Процессом» или «Превращением». |