Те, кто видит их рядом, Лолека и Бабчи, не верят, что они брат и сестра. Я, может быть, немного преувеличил, но не в главном. И братец их, Долек, тоже недалеко ушел. У этого главное удовольствие — грубо насмехаться над людьми. Ну добро бы еще, он насмехался над людьми имущими, я бы сказал: «Ну и ладно, этот доволен, и те ничего не потеряли». Но ведь он смеется над убогими, которым и без того всю жизнь достается, вроде нашего возчика Ханоха, его жены и даже его лошади. Ханох и его жена не обращают на него внимания, но лошадь Ханоха, стоит ей завидеть Долека, тут же отворачивает голову и уныло опускает хвост. Наш городской попрошайка из бывших солдат австрийской армии, тот самый Игнац, которого постигла Божья кара, срезав ему нос осколком гранаты, как-то раз пришел в гостиницу, просить милостыню у постояльцев, а Долек налил ему стакан водки. Игнац протянул было руку за стаканом, но Долек сказал: «Э, нет, только если выпьешь носом». Попробуй выпить носом, если после осколка у тебя вместо носа дыра? Я сказал Долеку: «Как может человек, рожденный еврейской матерью, так жестоко обращаться с ближним? Ведь этот несчастный тоже создан по образу и подобию Божьему. Даже если за бесчисленные грехи наши этот его образ изуродован, разве он заслуживает насмешек?»
Долек расхохотался и сказал: «Если он тебе так нравится, отправь его в какой-нибудь ваш кибуц, к тамошним девицам, чтобы рожали таких же красавцев».
В эту минуту я бы с удовольствием сделал с Далеком то же, что осколок сделал с Игнацом. Но я сказал себе: «Хватит с нас увечий».
Теперь, когда я рассказал вам кое-что об этой троице, вас вряд ли удивит, что хозяин избегает заводиться с ними и предпочитает вымещать свое раздражение на Рахели. Я тоже с ними не общаюсь. Вначале они сами искали моего общества, но, увидев, что я не хочу с ними знаться, оставили меня в покое. Однако ведут себя уважительно, потому что видят, что я хорошо одет, ем и пью, а ничего не делаю и, кроме того, всю жизнь жил в больших городах. Правда, они тоже, было время, жили в большом городе Вене, но та Вена, в которую их занесло во время войны, мало чем отличалась от Шибуша, а я для них — совсем иное дело: я жил и в Берлине, и в Лейпциге, и в Мюнхене, и в Висбадене, и в других больших городах. Такого человека в самый раз спросить, что же побудило его в свое время уехать в Страну Израиля, но, прежде чем спрашивать его об этом, почему бы не спросить, а зачем он теперь приехал в Шибуш? Как бы то ни было, он и в Стране Израиля не работал руками, не так, как те, кого называют пионерами, что покинули родные города ради пыли полей.
В общем, ни с Долеком, ни с Далеком, ни с Бабчи я не общаюсь, но с Рахелью, младшей дочерью хозяина, как уже говорил, иногда беседую. Понятия не имею, почему она поддерживает наши разговоры. Может, потому, что я приветлив с ней? Так ведь другие постояльцы тоже с ней приветливы. Или потому, что мне симпатизируют ее родители и ей передается эта симпатия? А может, мы вовсе не беседуем и это мне всякая произнесенная ею фраза представляется целой беседой? Попробую-ка припомнить, что же такое она говорит.
Странное дело: начинаешь припоминать наши с ней разговоры и диву даешься. Обычно человек ощущает, что его тело целиком принадлежит ему одному, а стоит этой девушке произнести слово или даже полслова, как она словно бы тотчас занимает кусочек места в твоем сердце, и вот уже этот кусочек не в твоей власти, а подвластен ей. Так о чем же все-таки она говорит? О, о чем только она не говорит! Впрочем, сдается мне, что кое-что из наших с ней разговоров лучше рассказать в другой раз, когда это будет к месту. Может, не стоило бы и вообще о них вспоминать, когда бы не этот удивительный факт, что место, в которое ложатся ее слова, тут же переходит под ее власть и она делает с ним все, что захочет. Хорошо еще, что она не все захватывает и ты можешь припомнить также слова других людей — например, что рассказывала о ней ее мать. |