|
Легче лошадь купить.
— Жалуйся, жалуйся. Весь век жаловался. Я тебе письма слал. Думал, ответишь.
— Не доходили, видит Бог. Должно, почтарку по дороге волки съели. Письма твои волки под луной нараспев читали. Я слышал, да слов не разобрал.
Заборщиков мерцал из-под кустистых рыжеватых бровей маленькими синими глазками. Остро взглядывал на давнишнего друга. Словно подмечал на его лице новые морщины, седину в висках. Сравнивал с тем Сарафановым, кого не видел лет десять, с той горькой поры, когда, спасаясь от невзгод, укатил из Москвы с молодой женой и детьми-малолетками в рязанское захолустье. Скрылся от глаз в деревенской избе среди сосняков, тихих речек, путаных проселков Мещеры.
— Как жена, ребятишки? Как вы там управляетесь? — Сарафанов усаживал друга за стол перед дорогим фарфором и хрусталем, серебряными ложками и ножами. Умилялся тому, как выглядит деревенский мужичок среди великолепия аристократического убранства, — осторожно касается огрубелыми пальцами серебра с монограммами, фарфоровой тарелки с золотой каймой, вдыхает сладкий запах стоящей в китайской вазе белоснежной орхидеи.
— Как управляемся? — вздохнул Заборщиков. — Трудно, если честно сказать. Татьяна, она же еще молодая, а я ее в деревне заточил. Ей хочется в обществе бывать, с людьми встречаться. Она певунья, рисует, на гитаре играет. А я ее — огурцы солить, огород копать, корову доить. Она плачет, ропщет. Я, как могу, утешаю. «В городе, говорю, по нынешним временам не прожить. Писательским трудом на жизнь не заработать. Раз решили, давай терпеть. Жить от земли. Детей наших на природе растить. Она, наша Матерь Земля, накормит, напоит, детей взрастит. А мы, уж коли решили, давай ей, матушке, служить, поклоняться. В этом наш подвиг». Татьяна соглашается, тянет лямку. А ночами плачет.
— Ну а как твои книги, романы? Как твой труд о патриархе Никоне, Аввакуме? Ты говорил, что замышляешь роман о русском расколе. Труд подвигается?
— Почти завершил. Десять лет писаний, раздумий. Открываются бездны.
Заборщиков стал строг и мечтателен. Из деревенского мужичка превратился в волхва, мистического жреца, обладающего тайной откровения. В неведомых лесах, среди весенних ручьев и летних сенокосов, в осенних листопадах и под жгучими зимними звездами ему отворилось сокровенное знание, которое сберегает. Сарафанов взирал на друга с благоговением и любовью. Преклонялся перед его мессианским подвигом. Видел в нем хранителя волшебных открытий.
— Ну а ты, Алеша, как эти годы мыкал? Было у тебя много горя. Оно у тебя и на лице, и в душе. Мы больше с тобой и не виделись, как ты Лену свою потерял и Ванюшу. Я услышал о твоем великом горе, кинулся тебя искать. А ты уехал в Германию. Мне добрые люди объяснили, что это хотели убить тебя, а убили Ванюшу и Лену, а ты в Германии от смерти укрылся.
Сарафанов почувствовал, как из прозрачного света выломился черный чугунный брусок. Страшно надавил на ребра в той стороне, где билось сердце. Стиснутое непомерным давлением, оно расплющилось, выбросило больную кричащую кровь. Обморочным усилием, преодолевая смертельное давление, остановил чугунную массу. Выдавил ребрами непомерную тяжесть. Освободил ухающее сердце. Каждый раз воспоминание о погибшей семье уносило сочный кусок жизни, будто свертывался и сгорал стакан крови.
— Это были агенты то ли «Ми-6», то ли «Моссада». Требовали, чтобы я передал им некоторые секреты ракетного вооружения. Сначала предлагали купить. Затем грозили возбудить против меня уголовное дело за якобы передачу секретных технологий Ирану. А затем решили убить. Они устроили засаду на улице Вавилова, где обычно пролегал мой маршрут. Я должен был ехать в аэропорт вместе с Леной и Ванюшей, но так получилось, что они поехали вдвоем без меня на моем автомобиле, а я задержался дома на полчаса. |